Каталог книг

Элиот Т. Бесплодная земля

Перейти в магазин

Сравнить цены

Описание

Сравнить Цены

Предложения интернет-магазинов
Элиот Т. Бесплодная земля Элиот Т. Бесплодная земля 1873 р. chitai-gorod.ru В магазин >>
Элиот Т. Поэзия и драма Элиот Т. Поэзия и драма 743 р. chitai-gorod.ru В магазин >>
Элиот Т. Практическое котоведение Элиот Т. Практическое котоведение 201 р. chitai-gorod.ru В магазин >>
Т. С. Элиот Поэзия и драма Т. С. Элиот Поэзия и драма 1099 р. ozon.ru В магазин >>
Шереметьева Т. Земля Большая энциклопедия Шереметьева Т. Земля Большая энциклопедия 547 р. chitai-gorod.ru В магазин >>
Пратчетт Т., Бакстер С. Бесконечная Земля Пратчетт Т., Бакстер С. Бесконечная Земля 321 р. chitai-gorod.ru В магазин >>
Отсутствует Русская земля. Область крайнего севера. Т I. Отсутствует Русская земля. Область крайнего севера. Т I. 0 р. litres.ru В магазин >>

Статьи, обзоры книги, новости

Краткое содержание «Бесплодной земли» Элиота

Бесплодная земля

Действие происходит в Англии после первой мировой войны. В основе поэмы лежит миф о поисках святого Грааля и легенда о бедном рыбаке. Части поэмы фрагментарны и не образуют единства.

Поэма начинается с эпиграфа — мифа о Сивилле. Она пожелала себе вечной жизни, забыв пожелать вечную юность: «А то ещё видал я Кумскую Сивиллу в бутылке. Дети ее спрашивали: «Сивилла, чего ты хочешь?», а она в ответ: «Хочу умереть».

I часть. Погребение мёртвого

Жестокий месяц апрель заставляет природу пробуждаться от зимнего сна: цветы и деревья растут из мёртвой земли. В городе Штарнбергерзее идёт ливень. Мари с другом сидят в кафе и разговаривают. Мари рассказывает о том, как она каталась в горах на санках у кузена.

Автор зовёт сына человеческого прийти туда, где мёртвое дерево не даёт тень. Он обещает показать страх — горсть праха.

В I части Сивилла превращается в гадалку мадам Созострис. Она сильно простужена, но, тем не менее, делает предсказание на картах пришедшему к ней человеку. Он должен умереть от воды: «Вот, — говорит она, — вот ваша карта — утопленник, финикийский моряк. / Но я не вижу Повешенного. Ваша смерть от воды».

Образ Лондона — призрачного города, где прошла война. Моряк окликает знакомого Стетсона и спрашивает его о том, пророс ли мертвец, который был похоронен в саду год назад: «Процветёт ли он в этом году — / Или, может, нежданный мороз поразил его ложе?». Моряк ответа не получает.

II часть. Игра в шахматы

Супруги играют в шахматы в полном молчании, ожидая стука в дверь. Им не о чем говорить друг с другом. Описывается комната: аквариум без рыб, картина с изображением перевоплощения Филомелы в соловья, поруганной насильником-царём. Наконец, заходит знакомая Лил, и хозяйка советует ей, чтобы она к приходу мужа Альберта с фронта привела себя в порядок, вставила челюсть, иначе он уйдёт к другой:

Лил, выдери все и сделай вставные.

Он же сказал: смотреть на тебя не могу.

И я не могу, говорю, подумай об Альберте,

Он угробил три года в окопах, он хочет пожить,

Не с тобой, так другие найдутся.

Лил 31 год, она родила пятерых детей, и в последний раз была при смерти. В воскресенье Альберт возвращается.

III часть. Огненная проповедь

Ночью рыбак удит с берега Темзы. Он думает о царе Тирее, обесчестившем Филомелу.

Мистер Евгенидис — «одноглазый купец» из гадания мадам Созострис — приглашает мужчину в отель «Кеннон-стрит».

В этой части поэмы Сивилла является женской ипостасью слепого прорицателя Тиресия:

Я, Тиресий, пророк, дрожащий меж полами

Слепой старик со сморщенною женской грудью.

В лиловый час я вижу, как с делами

Разделавшись, к домам влекутся люди.

Тиресий предугадывает свидание машинистки и моряка: он ласкает ее, она бесстрастно терпит его ласки. Когда моряк уходит, машинистка вздыхает с облегчением и включает граммофон. Машинистка вспоминает факты своей биографии. Она была подвергнута разврату в Ричмонде, в Мургейте, на Моргейтском пляже.

Третья часть заканчивается призывом к богу освободить горящего человека от аскетизма.

IV часть. Смерть от воды

Флеб финикиец умирает в воде через две недели. Его тело глодает морское течение. Автор призывает всех чтить умершего Флеба: «Вспомни о Флебе: и он был исполнен силы и красоты».

V часть. Что сказал гром

Последняя часть поэмы начинается с описания бесплодной земли: раскаты грома в мёртвых горах, здесь нет воды, только скалы, камни, песок под ногами, сухая трава, трещины в почве.

Кто-то третий шагает рядом с двумя героями по бесплодной земле. Но они не знают его, не видят его лица. Они слышат раскаты грома в лиловом небе, видят непонятный город над горами, проходят Иерусалим, Афины, призрачный Лондон. Они видят в расщелине скал пустую часовню с разбитыми окнами и кладбищем:

В этой гнилостной впадине меж горами

Трава поёт при слабом свете луны

Поникшим могилам возле часовни —

Это пустая часовня, жилище ветра,

Окна разбиты, качается дверь.

И только здесь растёт трава и начинается дождь.

И тогда говорит гром: «Да. Что же мы дали?» — кровь Иисуса Христа, «кровь задрожавшего сердца», которую никто не найдёт. Но ее ищут многие, считая кровь Иисуса ключом к жизни.

Поэма заканчивается тем, что рыбак сидит у канала, удит рыбу и думает, наведёт ли он порядок в своих землях и о том, что лондонский мост рушится.

Вопросы и комментарии

Что-то было непонятно? Нашли ошибку в тексте? Есть идеи, как лучше пересказать эту книгу? Пожалуйста, пишите. Сделаем пересказы более понятными, грамотными и интересными.

Читайте также Что ещё пересказать?

Не нашли пересказа нужной книги? Отправьте заявку на её пересказ. В первую очередь мы пересказываем те книги, которые просят наши читатели.

Перескажите свою любимую книгу

В «Народном Брифли» мы вместе пересказываем книги. Каждый может внести свой вклад. Цель — все произведения мира в кратком изложении.

Источник:

briefly.ru

Читать Бесплодная земля - Элиот Томас Стернз - Страница 1

Элиот Т. Бесплодная земля
  • ЖАНРЫ
  • АВТОРЫ
  • КНИГИ 530 111
  • СЕРИИ
  • ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 458 256

Элиот Томас Стернз

Томас Стернз Элиот

Бесплодная земля (1922)

"Nam Sibyllam quidem Cumis ego ipse

oculis meis vidi in ampulla pendere, et cum

illi pueri dicerent: SiBvллa ti oeлeic;

respondebat ilia: aпooaveiv oeлw".

Сивиллу, сидящую в бутылке - и когда мальчишки

кричали ей: "Чего ты хочешь, Сивилла?", она

отвечала: "Хочу умереть" (лат. и

il miglior fabbro.

I. ПОХОРОНЫ МЕРТВЕЦА

Апрель жесточайший месяц, гонит

Фиалки из мертвой земли, тянет

Память к желанью, женит

Дряблые корни с весенним дождем.

Зима нас греет, хоронит

Землю под снегом забвенья - не вянет

Жизнь в сморщенном клубне.

Лето ворвалось внезапно - буянит над

Ливнем; мы постояли на колоннаде,

Прогулялись по солнцу до кафе,

Выпили кофе, поболтали часок.

Bin gar keine Russian, stamm' aus Litauen, echt deutsch.

Мы были детьми, когда гостили у кузена,

Эрцгерцога - он взял меня кататься на санках.

Я так боялась! Он сказал: Мари,

Мари, держись! И мы покатились. У-ух!

Ах горы! Такая свобода внутри!

По ночам я читаю, зимой отправляюсь на юг.

Стиснуты что тут за корни, что тут за стебли

Взрастают из битого камня? Сын человеческий,

Не изречешь, не представишь, ибо ты внемлешь лини

Груде обломков былых изваяний, где солнце отвесно,

Где не дает мертвое дерево тени, сверчок утешенья,

Камень иссохший журчанья. Тут лишь

Тень этой багровой скалы

(Встань в тень этой багровой скалы!),

Я покажу тебе нечто иное,

Нежели тень твоя утром, что за тобою шагает,

Или тень твоя вечером, что встает пред тобою;

Я покажу тебе страх в горсти праха.

Frisch weht der Wind

Mein Irisch Kind,

Моя ирландская малышка,

Где ты ждешь? (нем.).>

"Год назад гиацинтами украсил меня ты впервые;

Я звалась гиацинтовой девой".

- Но после, когда мы покинули Сад Гиацинта,

Ты в цветах и в росе, я же

Нем был, и очи погасли мои,

Ни жив ни мертв, ничего я не знал,

Глядел в сердце света - молчанье.

Oed' und leer das Meer <*>.

Ясновидящая мадам Созострис

Сильно простужена, однако, несмотря на это

В Европе слывет мудрейшей из женщин

С колодою ведьминских карт. Она говорит:

Вот ваша карта - Утопший Моряк-Финикиец

(Вот жемчуг очей его! Вот!),

Вот Белладонна, Владычица Скал,

Вот Несущий Три Посоха, вот Колесо,

Вот Одноглазый Торговец, а эту карту

Кладу рубашкой, не глядя

Это его поклажа. Что-то не вижу

Повешенного. Бойтесь смерти от воды.

Вижу я толпы, идущие тихо по кругу.

Благодарю. Увидите миссис Эквитон,

Скажите, гороскоп я сама принесу:

В наше время нужно быть осторожным.

В буром тумане зимнего утра

По Лондонскому мосту текли нескончаемые

Никогда не думал, что смерть унесла уже стольких.

Изредка срывались вздохи

И каждый глядел себе под ноги.

Так и текли, на холм и дальше

Где Сент-Мэри-Вулнот мертвой медью

Застыл на девятом ударе.

В толпе я увидел знакомого, остановил

и воскликнул: "Стетсон!

Мы сражались вместе в битве при Милах!

В прошлом году ты закопал в саду мертвеца

Дал ли он побеги? Будет ли нынче цвести?

Выстоял ли в заморозки?

Подальше Пса держи - сей меньший брат

Его когтями выроет назад!

Ты! hypocrite lecteur! - mon semblambte, - mon frere!"

II. ИГРА В ШАХМАТЫ

Сидела в кресле, будто бы на троне,

Блистающем на мраморном полу,

И зеркало с злаченым купидоном,

Упрятанным в лепной лозе подставки

(Второй крылом глаза себе прикрыл),

Двоило свет шандалов семируких

И возвращало его на стол, откуда

Ему навстречу блеск брильянтов шел

Из множества футлярчиков атласных.

Из костяных и из хрустальных склянок

Ее тяжелый странный аромат

Сочился, и тревожил, и смущал,

Мутя рассудок; с воздухом всходил он

По струйке от окна,

Колебля язычки горящих свеч,

И дым вздымал к резному потолку,

Мрача узор кессонов.

Аквариум огромный с купоросом

Зеленым и оранжевым горел,

И плавал в нем резной дельфин.

Над полкою старинного камина,

Как будто в райский сад окно, сюжет

Метаморфозы бедной Филомелы,

Там соловей еще пустыню полнил

Невинным гласом, он еще рыдал

Фьюи-юи-юи сквозь серу в уши.

И очевидцы времени иного

На пыльных стенах жухли там и сям,

Свисали клочья, глуша все звуки в раме.

Ее власы под гребнем при свечах,

Как пламя, шевелились,

И в них слова, но тут их грубо смяли.

"Я к вечеру сдаю. Неважно мне. Останься.

Поговори. Отчего ты все молчишь?

О чем ты думаешь? О чем? Что-что?

Не знаю, что думаешь ты. Думай!"

Я думаю, что мы в крысином ходе,

Где мертвецы порастеряли кости.

"Что там за шум в дверях?"

"Что там за шум? Чего он там шумит?"

Ничего не знаешь? И не видишь? Не помнишь?

Вот жемчуг очей его.

"Да жив ли ты? Что у тебя на уме?"

О О О О О Шакеспирский рэг

Как прекрасен он

"Так что же мне делать? Что делать?

Вот выскочу сейчас на улицу в чем есть,

Простоволосая. Что нам делать завтра?

Душ ровно в десять.

И если дождь, то лимузин в четыре.

И нам, зевая, в шахматы играть

И дожидаться стука в наши двери.

Когда Лил ждала мужа из армии, я сказала

Сама ей, напрямик,

Альберт вот-вот вернется, приведи себя в норму!

Он же про деньги спросит, да-да, про деньги,

Те самые, что выдал тебе на зубы.

Лил, да выдери ты все и сделай челюсть,

Так он и сказал, ей-богу, на тебя смотреть

И мне противно, я сказала, об Альберте-то

Четыре года в армии, он же захочет пожить,

А не с тобой, я сказала, так с другой.

Да ну! Вот тебе и ну, я сказала.

Тогда я знаю с кем, сказала, и так на меня

Ты можешь продолжать в том же духе, я сказала,

Найдутся без тебя, и без меня. И

А когда он тебя бросит, не гадай насчет причины,

Я сказала, не стыдно ль быть старухой!

(В ее-то тридцать один!)

Что делать, она сказала и помрачнела,

Это ведь все из-за таблеток, ну ты знаешь.

(У нее уже пятеро, на Джордже чуть не сдохла.)

Источник:

www.litmir.me

Краткое содержание произведения Бесплодная земля Элиот Т

«Бесплодная земля»

Действие происходит в Англии после первой мировой войны. В основе поэмы лежит миф о поисках святого Грааля и легенда о бедном рыбаке. Части поэмы фрагментарны и не образуют единства.

Поэма начинается с эпиграфа — мифа о Сивилле. Она пожелала себе вечной жизни, забыв пожелать вечную юность: «А то ещё видал я Кумскую Сивиллу в бутылке. Дети ее спрашивали: «Сивилла, чего ты хочешь?», а она в ответ: «Хочу умереть».

I часть. Погребение мёртвого

Жестокий месяц апрель заставляет природу пробуждаться от зимнего сна: цветы и деревья растут из мёртвой земли. В городе Штарнбергерзее идёт ливень. Мари с другом сидят в кафе и разговаривают. Мари рассказывает о том, как она каталась в горах на санках у кузена.

Автор зовёт сына человеческого прийти туда, где мёртвое дерево не даёт тень. Он обещает показать страх — горсть праха.

В I части Сивилла превращается в гадалку мадам Созострис. Она сильно простужена, но, тем не менее, делает предсказание на картах пришедшему к ней человеку. Он должен умереть от воды: «Вот, — говорит она, — вот ваша карта — утопленник, финикийский моряк… / Но я не вижу Повешенного. Ваша смерть от воды».

Образ Лондона — призрачного города, где прошла война. Моряк окликает знакомого Стетсона и спрашивает его о том, пророс ли мертвец, который был похоронен в саду год назад: «Процветёт ли он в этом году — / Или, может, нежданный мороз поразил его ложе?». Моряк ответа не получает.

II часть. Игра в шахматы

Супруги играют в шахматы в полном молчании, ожидая стука в дверь. Им не о чем говорить друг с другом. Описывается комната: аквариум без рыб, картина с изображением перевоплощения Филомелы в соловья, поруганной насильником-царём. Наконец, заходит знакомая Лил, и хозяйка советует ей, чтобы она к приходу мужа Альберта с фронта привела себя в порядок, вставила челюсть, иначе он уйдёт к другой:

Лил, выдери все и сделай вставные.

Он же сказал: смотреть на тебя не могу.

И я не могу, говорю, подумай об Альберте,

Он угробил три года в окопах, он хочет пожить,

Не с тобой, так другие найдутся.

Лил 31 год, она родила пятерых детей, и в последний раз была при смерти. В воскресенье Альберт возвращается.

III часть. Огненная проповедь

Ночью рыбак удит с берега Темзы. Он думает о царе Тирее, обесчестившем Филомелу.

Мистер Евгенидис — «одноглазый купец» из гадания мадам Созострис — приглашает мужчину в отель «Кеннон-стрит».

В этой части поэмы Сивилла является женской ипостасью слепого прорицателя Тиресия:

Я, Тиресий, пророк, дрожащий меж полами

Слепой старик со сморщенною женской грудью.

В лиловый час я вижу, как с делами

Разделавшись, к домам влекутся люди…

Тиресий предугадывает свидание машинистки и моряка: он ласкает ее, она бесстрастно терпит его ласки. Когда моряк уходит, машинистка вздыхает с облегчением и включает граммофон. Машинистка вспоминает факты своей биографии. Она была подвергнута разврату в Ричмонде, в Мургейте, на Моргейтском пляже.

Третья часть заканчивается призывом к богу освободить горящего человека от аскетизма.

IV часть. Смерть от воды

Флеб финикиец умирает в воде через две недели. Его тело глодает морское течение. Автор призывает всех чтить умершего Флеба: «Вспомни о Флебе: и он был исполнен силы и красоты».

V часть. Что сказал гром

Последняя часть поэмы начинается с описания бесплодной земли: раскаты грома в мёртвых горах, здесь нет воды, только скалы, камни, песок под ногами, сухая трава, трещины в почве.

Кто-то третий шагает рядом с двумя героями по бесплодной земле. Но они не знают его, не видят его лица. Они слышат раскаты грома в лиловом небе, видят непонятный город над горами, проходят Иерусалим, Афины, призрачный Лондон. Они видят в расщелине скал пустую часовню с разбитыми окнами и кладбищем:

В этой гнилостной впадине меж горами

Трава поёт при слабом свете луны

Поникшим могилам возле часовни —

Это пустая часовня, жилище ветра,

Окна разбиты, качается дверь.

И только здесь растёт трава и начинается дождь.

И тогда говорит гром: «Да. Что же мы дали?» — кровь Иисуса Христа, «кровь задрожавшего сердца», которую никто не найдёт. Но ее ищут многие, считая кровь Иисуса ключом к жизни.

Поэма заканчивается тем, что рыбак сидит у канала, удит рыбу и думает, наведёт ли он порядок в своих землях и о том, что лондонский мост рушится. Пересказала Лидия Патрушева

В картине описываются действия после первой мировой войны в Англии. Основой взят миф о святом Граале и легенда о бедном рыбаке. Части этой поэмы не имеют связи между собой, являясь фрагментарными. Сама поэма написана на основании мифа о святом Граале. Начинается рассказ с мифа о Сивилле, как она, будучи бессмертной, забыла пожелать вечную молодость, и в кочне концов, проживая столетия в теле старухи, у нее одно было на уме – как умереть.

I часть. Погребение мёртвого

На улице весна. Природа просыпается после зимней спячки, начинаются дожди. Мири с другом скрылись от дождя, сев в кафешке маленького городка Штарнбергез. Попивая горячий кофе, девушка рассказывает о своё отдыхе у кузена.

Сивилла в I части превращается в Созострис. Будучи больной, она все же гадает на картах зашедшему к ней мужчине. Карты говорят, что он умрет от воды.

II часть. Игра в шахматы

Супруги решили скоротать ожидание гостей, сыграв в шахматы. Игра проходит молча, они не могут найти тему для разговора. Тут разносится стук, и в комнату входит Лил. Она должна привести себя в порядок, пока муж не вернулся с фронта.

III часть. Огненная проповедь

Ночь. Река Темза. На берегу уселся рыбак. Его мысли о царе Тирее, который лишил чести Филомелу.

Здесь гадалка Сивилла играет роли ипостаси прорицателя Тиресия.

IV часть. Смерть от воды

Автор рассказывает о неком Флебе, который умер в воде. Тело подхватило течение моря. Автор хочет, что б все учили умершего.

V часть. Что сказал гром

Завершающая часть поведает о бесплодной земле, на которой не бежит вода, под ногами один песок, высохшая трава, трещины в земле, а вокруг одни горы и гремит гром.

По бесплодной земле шагают трое: два друга и один неизвестный, которого герои не знают и не могут увидеть его лица. Раздаются звуки грома, им в поле зрения попадает непонятный город, они проходят Афины, Иерусалим, Лондон.

И гром молвит им: «Да. Что же мы дали?» — кровь Иисуса Христа, «кровь задрожавшего сердца».

Источник:

www.allsoch.ru

Бесплодная Земля Т

Бесплодная Земля Т. С. Элиота

Согласно воззрениям Элиота, отразившимся в его эссеистике и поэтическом творчестве, причиной вечной трагедийности бытия людей является их собственная природа. Первородный грех исказил человеческую сущность, разделил создание и Создателя. Возможность приблизиться к Творцу заложена в смирении, в осознании человеком своего места в системе мироздания. Однако история человечества, как ее мыслит Элиот, представляет собой не движение к Истине, а извечное повторение первородного греха. Человек подчиняет свою жизнь земным желаниям, отказываясь признать внеположенные абсолютные ценности как высшее над собой. Эгоистическое начало вытесняет в его душе божественное. Он сам алчно стремится утвердится в мире в роли божества. Пренебрежение нравственным законом приводит к распаду внутренней целостности. Человек замыкается в сфере собственных обыденных чувств, иными словами в сфере своего сугубо человеческого «я», отчуждаясь от Абсолюта, первоосновы всего сущего, от мира и от людей. Его речь перестает быть адекватным выражением восприятия мира.

Согласно христианскому вероучению, разрушение человека вызвано его отказом послушания божественному закону и стремлением возвысить свое обыденное «я». Эта модель ложится в основу элиотовского понимания развития культуры. Причину распада европейской культуры поэт видит в гуманизме, утверждающем неограниченные возможности человеческого "я". Романтическая эстетика послужила в такой ситуации катализатором процесса распада. Романтизм в понимании Элиота отождествил обыденное "я" и творческое, призвав тем самым к нарушению литературных норм и принебреженем к литературной традиции. Состояние современной эпохи и культуры - логический результат этих тенденций.

В «Бесплодной земле» Элиот изображает различные вариации темы смерти-в-жизни. Мария Лариш с ее беспредметными воспоминаниями; сам повествователь поэмы, переживший любовный экстаз в гиацинтовом саду; мадам Созострис; толпа безликих людей, движущаяся по Лондонскому мосту; великосветская дама, вульгарная девица Лил, клерк и машинистка и другие персонажи поэмы – существование всех этих героев есть смерть-в-жизни.

Проецируя в свое произведение ряд аспектов творчества Бодлера,

Элиот не наделяет своего героя патологической чувствительностью, но дает читателю понять, что повествователь «Бесплодной земли» прожил жизнь бодлеровского героя. В поэме наступил новый этап этой жизни. Упоение чувственностью прошло, и бодлеровский монстр превратился в безликий автомат. В его поступках нет ни добра, ни зла и, следовательно, нет и витальности.

Одна форма смерти-в-жизни сменяет другую, происходит возрождение-в-смерть. Идея повторяемости различных форм смерти определяет понимание Элиотом истории человечества. Последняя предстает перед нами в поэме как бесконечный процесс чередования различных форм смерти-в-жизни. Вырваться из этого круга дурной бесконечности человеку не дает его неспособность признать, что высшие ценности существуют вне его «я».

Читатель едва ли сможет идентифицировать личность повествователя, даже если задастся такой целью. «Бесплодная земля» – это набор голосов, порой не имеющих конкретных субъектов, которые переходят друг в друга, сливаются с событиями и предметами. Человек, живущий не подлинной эмоцией, а эмоцией толпы, превращается в функцию и занимает место в мире, равноправное по отношению к бездушным предметам, которые его окружают.

Чаще всего функции повествователя и главного героя приписываются (и небезосновательно) Тиресию, персонажу древнегреческой мифологии, слепому прорицателю, который появляется в III главе поэмы («Огненная проповедь»). Фигура Тиресия действительно важна для понимания поэмы в целом.

Исследователи излишне доверяют той характеристике, которую Элиот дает своему герою в комментариях: «Хотя Тиресий - просто зритель и в самом деле не герой, он все-таки наиболее важное действующее лицо в поэме, объединяющее все остальное. Подобно тому, как одноглазый купец, торговец смородиной, перетекает в финикийского морехода, а последний едва отличим от Фердинанда, неаполитанского принца, все женщины сведены в один образ, и оба пола соединяются в Тиресии. То, что видит Тиресий - фактически сущность поэмы».

Такой взгляд несет в себе иронический подтекст. Действительно, само по себе комично уже то, что свидетелем банальнейшей любовной сцены в поэме оказывается не какой-нибудь лондонский зевака, а мудрый прорицатель. Перед Тиресием некогда трепетали даже могущественные цари. Именно он разгадал страшную тайну Эдипа. Даже после смерти, в Гадесе он не утратил свою силу и предсказал Одиссею его судьбу. В поэме читатель видит, что прошлое Тиресия иронически противопоставлено его настоящему. В самом тексте «Огненной проповеди» воспоминания прорицателя выделены синтаксически и стилистически: они заключены в скобки и переданы возвышенным слогом:

Образ Тиресия снижается контекстом, в который его помещает Элиот. Более того, кроме предположения об исходе свидания никаких «пророчеств» от него мы больше не слышим. Наконец, слова Тиресия этически индифферентны. Он - всего лишь безучастный свидетель событий, никак не пытающийся осмыслить их суть.

При чтении «Бесплодной земли» необходимо осознавать, что Элиот абстрагируется от повествователя поэмы. Он создает драматический монолог повествователя, современного человека, воспринимающего окружающий мир, делает его речь объектом своей рефлексии.

Читатель, в свою очередь, сосредоточивает свое внимание на неоднородности текста, на несоответствии буквального содержания цитаты общему повествованию. Маркированные цитаты репрезентируют целиком то произведение, откуда они были заимствованы. Элиот заставляет читателя обратиться к произведению-источнику, к его проблематике. В задачу читателя входит не анализировать подробно все линии и образы, а пережить это произведение единовременно, ощутить в нем наиболее существенное. А существенное, в свою очередь, согласуется с самой приведенной цитатой.

Цитата, заимствованный эпизод или аллюзия репрезентируют не только само произведение, но и реализованную в нем ментальность, культурный блок, эпоху Чужое; «готовое» слово возникает в тексте Элиота, неизменно обнаруживая свою природу, внутреннюю структуру, процесс своего рождения. Такого рода «препарирование» готового знака обеспечивается тем контекстом, в который его помещает поэт. Заимствованный знак возникает в тексте «Бесплодной земли» и сразу же ориентирует читателя на определенный стереотип, на знакомую и предсказуемую ситуацию. Однако Элиот неизбежно обманывает читательское ожидание, предлагая непредсказуемое развитие художественной реальности, вводя заимствованный знак в «неподходящий» для него контекст.

Приведем один пример из II главы («Игра в шахматы») поэмы «Бесплодная земля». Она начинается с описания будуара светской дамы:

Рефлективная работа Элиота вовсе не отрицает значимость Шекспира. Великий драматург говорил на языке своего времени, используя находившиеся в его распоряжении конвенции. Элиот лишь показывает их условность, несоответствие реалиям современной жизни.

Элиот создал уникальный художественный мир, в котором слова обыденной речи, трансформировавшись в поэтической реальности, обретали колоссальную силу.

Он активизировал возможности английского поэтического языка, ослабленного эпигонами романтизма. Путем усилий, ограничения творческой фантазии Элиот сделал именно то, что он требовал от подлинного поэта - создал основу для дальнейшего плодотворного развития поэтической речи.

О постепенной деградации английского языка говорил и Э.Паунд. Живое слово любого европейского языка, утверждал он, неизбежно утрачивает свои значения, дегенерирует в понятие. Подлинный поэт призван остановить эту разрушительную для культуры тенденцию и сохранить как изначально заданные в слове значения, так и значения приобретенные словом в процессе развития языка.

Музыкальность поэзии не раз упоминалась в работах Элиота. Сложная, часто неопределённая категория, но она в системе Элиота оказывается формообразующей. В “Четырёх квартетах” Элиот использует не только внешнюю форму музыкального произведения. Он сближает музыкальную форму, музыкальное звучание с самой философской идеей музыки, рассуждая о времени. Элиот поэтически исследует, что находится за пределом звучания, что есть музыкальная и поэтическая пауза – безмолвие, тишина.

Авторская ритмика Элиота оставляет возможность для множества интерпретаций. По-разному — точной рифмой, неточной, ассонансом, рифмоидом — можно передавать и его рифмы. Можно сохранять или несколько изменять строфику. Все это в пределах теоретически или, вернее, традиционно допустимого. Сложнее — с многослойной лексикой Элиота, разнообразием интонаций, афоризмами или полуафоризмами: здесь читателю надо полагаться на собственный вкус, как полагался на него, работая над стихами, каждый из переводчиков. Стихи Элиота — и в оригинале, и в переводе — требуют определенных интеллектуальных усилий.

Желание Сивиллы - попытка земного существа, забывающего о своем телесном начале, стать равным бессмертным богам, заранее обреченная на неудачу. Этот мотив мы находим у Овидия в “Метаморфозах”, где Сивилла, обращаясь к Энею, говорит:

Сивилла отвергает высшее, что доступно земному существу - любовь бога. Подобно ей, современный человек, замкнутый в субъективном мире своего “я”, утверждается в грехопадении и бросает тем самым вызов высшей силе мироздания. Так же, как и кумская Сивилла, он превратился в “страх в пригоршне праха” (fear in a handful of dust). Этот образ, отождествляющий повествователя с Сивиллой, - стал традиционным символом бренности плоти.

Кроме того, Сивилла - персонификация основной темы поэмы - смерти-в-жизни. Сивилла существует, но в ее существовании нет смысла, и она жаждет окончательной смерти, которая избавит ее от страданий, причиняемых разрушающейся плотью.

Роман Петрония “Сатирикон”, откуда собственно и заимствован эпиграф, вносит дополнительный смысл в понимание древнего мифа. В устах пьяного Тримальхиона рассказ о Сивилле приобретает явно травестийный характер: “Дражайший Агамемнон, - продолжал между тем Тримальхион, - прошу тебя, расскажи нам лучше о странствованиях Улисса, как ему Полифем палец щипцами вырвал, или о двенадцати подвигах Геркулеса. Я еще в детстве об этом читал у Гомера. А то еще видал я кумскую Сивиллу в бутылке. Дети ее спрашивали: “Сивилла, чего ты хочешь?”, а она в ответ: “Хочу умереть”. Все, что говорит Тримальхион, - чистейшая ложь, ибо у Гомера не рассказывается ни о вырванных у Улисса пальцах, ни о двенадцати подвигах Геракла. В монологе героя “Сатирикона” Элиот обнаруживает осмеяние человеком, принадлежавшим эпохе религиозного скептицизма, традиций прошлого. Миф воплощающий абсолютные, вечные смыслы, лишен для Тримальхиона своего значения. Та культура, к которой он принадлежит, не в силах понять свой собственный генезис и видит в мифе лишь небылицу, как Тримальхион, в сознании которого вся история, мифы, события существуют в виде хаотичного нагромождения фактов.

Комплекс идей, заложенных в эпиграфе, тотчас же воссоздается Элиотом уже в рамках описания современной реальности в первой главе поэмы.

Весна возвращает повествователю “Бесплодной земли” жизненную силу и заставляет его вспомнить о прошлом, о былой чувственной страсти. Происходит некий объективный процесс, очередная смена времен года. Возрождение, которое переживает субъект, задано ему извне, и оно не зависит от его воли и желания. Это не подлинное, осознанное возрождение, а вынужденное возрождение-в-смерть, изменение, затрагивающее лишь материальную сторону мира.

Сам повествователь противится чувственным желаниям, ввергающим его в мир фиктивной деятельности, не имеющий смысла и не опосредованный духом. Он предпочел бы безволие, которое несет в себе время духовной смерти, зима.

Ироническое совмещение, отождествление столь разных сфер бытия (растительного мира и мира людей) должно заставить читателя соотнести друг с другом их обитателей: бессознательная жизнь растений сродни неосознанному существованию людей.

Повествователь меняет маску, превратившись из бога плодородия в современного человека. Но сущность его остается прежней. Во-первых, он отчужден от реальности, т.к. не ощущает в ней внутреннего единства, смысла. Мир распадается в его сознании на бесчисленные, не связанные друг с другом факты, события, воспоминания. Во-вторых, повествователь, точнее повествовательница, поскольку мы даже знаем, что ее зовут Мария, не связана духовно с традицией какой-либо национальной культуры. Ее можно принять за русскую, но на самом деле она немка, родившаяся в Литве. Здесь возникает мотив космополитичности сознания современного человека, утраты им своих национальных корней, истоков, дающих ему творческую силу. Прозаическая фраза, произнесенная Марией по-немецки, нарушает поэтическое повествование главы и конфронтирует с английским текстом:

Исследователи находят здесь любовный мотив, внесенный скрытой цитатой из повести Тургенева “Вешние воды”. То, что Элиот был знаком с повестью Тургенева, не подлежит никакому сомнению, ибо в 1917 году, в имажистском журнале “Эгоист” он опубликовал рецензию на ее перевод.

И вот не только человек, но и некогда цветущий город стал музеем мертвых форм. Так для современника, невосприимчивого к традиции, она превратилась в бессмысленное нагромождение руин, которые не могут быть источником новой жизни.

Современный человек, сделавший свое сознание сферой чувственно-обыденного, замыкается на себе, отчуждаясь от жизнедарующей сущности мира. Его способность воспринимать реальность как единство, связанное божественным происхождением, исчезла. Реальность и собственная жизнь стала для человека чередой непрерывно сменяющих друг друга конечных форм, пустых понятий. И хотя в этом бессмысленном хаосе, где нет ничего устойчивого, человек продолжает существовать, его бытие оказывается автоматическим, неполноценным.

Стиснуты что тут за корни, что тут за стебли

Взрастают из битого камня? Сын человеческий,

Не изречешь, не представишь, ибо ты внемлешь лишь

Груде обломков былых изваяний, где солнце отвесно,

Где не дает мертвое дерево тени, сверчок утешенья,

Камень иссохший журчания. Тут лишь

Тень этой багровой скалы

(Встань в тень этой багровой скалы!)

Я покажу тебе нечто иное,

Нежели тень твоя утром, что за тобою шагает.

Или тень твоя вечером, что встает пред тобою;

Я покажу тебе страх в горсти праха

Следующий эпизод главы, гадание мадам Созострис, тематически связан с предыдущим. Здесь также проясняется существо человека и предсказывается его дальнейшая судьба. Разница лишь в том, что теперь человек пытается осмыслить свою жизнь самостоятельно и обращается за разъяснением к гадалке.

Уже само смешение стилей сразу придает сцене гадания комический эффект. Значительность роли прорицательницы, подчеркнутая риторическим определением “ясновидящая” (clairvoyante), снижается тривиальностью описания героини. Элиот обманывает ожидание читателя, который узнает, что мадам Созострис сильно простужена:

Пародийными выглядят причинно-следственные связи в данном отрывке. Это станет очевидно, если перевести стихи Элиота на язык прозы: “Несмотря на то, что мадам Созострис сильно простужена, она считается мудрейшей в Европе женщиной”. Фраза, завершающая эпизод, не оставляет никаких сомнений, что в современном мире древняя предсказательница - шарлатанка, опасающаяся полиции. Поскольку целью гадания мадам Созострис является заработок, то ее сознание подчинено не высшему, а обыденно-прагматическому началу. Она механически повторяет приемы египетских магов, предсказывавших с помощью карт Таро подъем воды в Ниле, а тайна жизни, равно, как и связь времен, ей недоступна.

Травестийный характер эпизода проявляется и в соотнесение мадам Созострис с кумской Сивиллой (напомним, что обе они прорицательницы). Комментаторы “Сатирикона” видят в рассказе Тримальхиона отражение современных Петронию реалий римской жизни. В те времена шарлатаны ставили в храмах глиняную фигурку, которая должна была изображать высохшую от старости кумскую Сивиллу, и объявляли, что она может за деньги предсказывать будущее. На вопросы, заданные Сивилле, они отвечали сами. По всей вероятности, такую “кумскую Сивиллу” и видел Тримальхион. Элиот был убежден, что римское искусство времен Петрония и Сенеки принадлежит эпохе упадка, “распада восприимчивости”, когда подлинная религия может уступить место квази-мистицизму. Подобно той “Сивилле”, которую довелось наблюдать Тримальхиону, мадам Созострис - порождение эпохи религиозного скепсиса. Ее гадание, связанное обыденно-прагматическими целями, напоминает “пророчества” глиняной статуэтки. Находя духовное прибежище в мистике, ХХ век в то же время пытается объяснить мир логическими схемами, доставшимися в наследие от прошлого. Так, карты Таро, имевшие для египетских магов сакральный смысл, превратились в руках мадам Созострис в бессмысленные картинки, значение которых она сама не вполне угадывает.

В буром тумане зимнего утра

По Лондонскому мосту текли нескончаемые вереницы —

Никогда не думал, что смерть унесла уже стольких…

Доминирующие в отрывке образы усиливают ощущение погружения в сферу небытия. Зима, несущая стагнацию и смерть — наиболее благоприятное время года для обитателей города. Образ тумана Элиот использует как традиционный символ пограничного состояния жизни. Элементы урбанистического пейзажа заимствованы из стихотворения Бодлера «Семь стариков» и образуют бодлеровский код повествования. Париж, который для героя «Семи стариков» был «полон снов» трансформируется у Элиота в призрачный город, столь же эфемерный и лишенный реальных черт. «Желто-грязный туман» бодлеровского утреннего Парижа передается Элиотом как «бурый туман зимнего утра». Наконец, в обоих поэтических произведениях толпа людей ассоциируется с рекой, с безликой текущей массой. Причину смерти субъекта сам Бодлер усматривает в его деиндивидуализации, в безразличии к проявлениям добра и зла, в автоматизме его поступков. Эта идея становится стержнем этической системы автора «Бесплодной Земли». По поводу бодлеровского героя он в частности пишет: «Если мы еще остаемся человеческими существами, мы должны совершать либо добро, либо зло; до тех пор, пока мы совершаем зло или добро, мы принадлежим к человеческим существам; и лучше, как это не парадоксально, совершать зло, чем не делать ничего; так, по крайней мере, мы существуем»

Своего героя Элиот не наделяет патологической чувственностью, но дает читателю понять, что обитатель бесплодной земли прожил жизнь бодлеровского героя. В поэме Элиота наступил новых этап этой жизни. Упоение чувственностью прошло и бодлеровского монстра сменил безликий автомат. В его поступках нет ни добра, ни даже осознанного зла и, следовательно, нет и витальности.

О чем ты думаешь? О чем? Что — что?

Не знаю, что думаешь ты. Думай!"

Я думаю, что мы в крысином ходе,

Где мертвецы порастеряли кости.

Что там за шум в дверях?

В «Бесплодной Земле» сознание повествователя таково, что настоящее является для него лишь частным опытом, лишенным общезначимого. Поэтому настоящее не несет в себе прошлого.

Собрат по оружию, которого окликает повествователь, один из толпы мертвецов, иронически идентифицируется им как Стетсон, по названию фасона одежды.

Бодлеровский план повествования уточняется и конкретизируется дантовским. Фраза “Я и не думал, что смерть унесла столь многих” заимствован их III песни “Ада” (Ад,III: 55-57). Толпа клерков, текущая через Темзу по Лондонскому мосту, ассоциируется с душами умерших, которые в «Божественной Комедии» не принадлежат миру теней, ибо их не переправили через реку смерти Ахерон. Данте узнает, что перед ним души ничтожных, не совершавших на земле ни добра, ни зла.

Элиотоведы, имеющие в своем распоряжении черновой вариант “Бесплодной земли”, всегда рассматривают данную главу в связи с развернутым поэтическим отрывком “Смерть Герцогини”, который сохранился в рукописях Элиота. В нем мы обнаруживаем ряд параллельных с “Игрой в Шахматы” мест, которые гармонично включены в структуру обоих текстов.

“Смерть Герцогини”, изобилующая реминисценциями из пьесы Джона Уэбстера “Герцогиня Амальфи”, раскрывает перед читателем самосознание героини, которая ощущает замкнутость своего бытия, проявляющуюся двояко: она отчуждена от своего возлюбленного и одновременно чувствует свою изолированность от людей, которые ее окружают. Желание преодолеть свою инаковость реализуется как стремление, во-первых, вновь обрести утраченную любовь и, во-вторых, стать такой же, как и жители Хэмпстеда. Финал отрывка показывает псевдотрагическую обреченность желаний героини. Причина замкнутости ее внутреннего мира и невозможности эту замкнутость преодолеть заключена в том, что бытие героини предопределено чувственностью, желаниями, порожденными эгоистическим “я”. Герцогиня осознает, что возлюбленный к ней охладел, и их духовное единение разрушено. Возможность его восстановления она видит в возвращении любовного чувства. И здесь возникает порочный круг: эротизм не может вернуть людям способности сочувствовать, сопереживать друг другу. Повествователь дает понять, что возрождение чувственной страсти не принесет героям избавления от их внутренней замкнутости. Оно будет лишь возрождением-в-смерть.

Вечерами люди свешиваются с перил моста,

Желание Герцогини стать птицей соотносит ее с образами овидиевских героинь, Прокны и Филомелы, которые в дальнейшем появятся в тексте “Бесплодной земли”, и вводит тему, которую мы обозначили как “возрождение-в-смерть”.

Начало второй части поэмы представляет собой описание будуара великосветской дамы. Он обставлен предметами, наделенными символическим значением. Плющ (аксессуар Диониса), кресло (напоминание о Клеопатре), золотой Купидон, семисвечник, картина, изображающая сцену поругания Филомены, резной дельфин — все они стали в современном мире элементами декорации. Даму окружает мир прошлого, но в ее сознании он редуцирован к шаблонам, тривиальным предметам, за которыми не угадывается его вневременная сущность.

Повествователь интуитивно ощущает замкнутость, неистинность своего бытия. Это ощущение движет им, когда он пытается сделать свое бытие витальным, наделить его высшим смыслом, разорвать свою закапсулированность.

Она возникает и в конце первой главы, где повествователь опасается собаки, которая может откопать труп. Стремление преодолеть свою изолированность от мира (возродиться) выплескивается у великосветской дамы (глава «Игра в Шахматы») в импульсивный порыв: «Вот выскочу сейчас на улицу в чем есть» . Порыв дамы легко объяснить в контексте другой цитаты из финала поэмы:

Повернулся в двери и повернулся лишь один раз

Мы думаем о ключе, каждый в своей тюрьме.

Думая о ключе, каждый строит себе тюрьму.

“Игра в Шахматы” завершается разговором в пабе между Лил и ее приятельницей, упрекающей Лил в том, что после аборта та подурнела. Бесплодие (аборт) - метафорический эквивалент смерти, парадоксальным образом оказывается неизбежным следствием чувственной страсти.

Возникает ощущение, что за небольшим вступлением последует более подробное описание героини. Однако вместо этого повествование растекается в долгий перечень предметов, составляющих обстановку будуара. Героиня предельно обезличена, ибо человеческое “я” здесь скрыто и представлено материальными объектами. Перед нами - не просто описание внутреннего мира, а его объективизация. Поэтому читатель способен проникнуть в сознание героини и даже сопереживать ей. Он созерцает картины, статуэтки, сверкающие драгоценные огни, вдыхает запахи, слышит потрескивание огня в камине и шаги на лестнице. Конкретизация доводится Элиотом до наивысшей точки, где реальность обнаруживает в себе общечеловеческое, универсальное. В такой ситуации перед нами не просто современная женщина или тип современной женщины, а универсальное женское начало, неизменное со времен грехопадения до наших дней. Конкретные образы, становясь в “Игре в Шахматы” вечными, обнаруживают аналогии в произведениях, составляющих основу европейской традиции. Многоплановое повествование сводит воедино различные декорации, на фоне которых разгорается чувственная страсть героев Овидия, Вергилия, Шекспира и Бодлера.

Предельная интенсивность чувственного начала есть, согласно Элиоту, иллюзия полноты жизни, свойственная человеку. Фактически же этот бунт плоти означает неполноценность жизни, смерть-в-жизни, ибо подлинное бытие предполагает сбалансированность мысли и чувства. Активизация чувственного начала не приводит к высшей жизни. Напротив, она опустошает человека, ввергая его в мир умирания.

Мотив чувственной страсти обозначается Элиотом при помощи еще одной реалии. В комментариях к поэме Элиот указывает, что слово “laquearia” (кессонный потолок) взято им из “Энеиды” Вергилия (I, 726). Упоминание золоченых кессонов становится нитью, связывающей будуар светской дамы и роскошный зал дворца Дидоны, где во время пира карфагенская царица влюбляется в Энея. Огонь любви, сжигающий Дидону и Энея, превращается Элиотом в символ нечистой страсти. Герои Вергилия отдаются чувству, забывая о своем высоком предназначении быть властителями народов. Это чувство приводит Дидону к безумию и гибели, когда Эней уплывает. Дидона умирает, и ее покидает огонь страсти.

Судьбу героев Вергилия Элиот проецирует на реальность своей поэмы, где в роли Дидоны выступает аристократка, которую также сжигает огонь страсти. Но соотнесение героинь выявляет ложную трагедийность переживаний аристократки. Ее чувственный мир предельно мелок и примитивен по сравнению с высокими страстями героев Вергилия.

Согласно Овидию, фракийский царь Терей, женатый на дочери афинского царя Прокне, воспылал страстью к ее сестре, Филомеле. Он запер Филомелу в хлев, силой овладел ею, и, чтобы она не смогла никому рассказать о его преступлении, отрезал ей язык. Когда злодейство Терея открылось, Прокна убила своего сына, Итиса и его мясом накормила мужа. Терей в ярости бросился преследовать Прокну и Филомелу, но боги спасли сестер, перевратив их в птиц: Филомелу - в ласточку, Прокну - в соловья. Терей же был превращен богами в удода.

Элиоту безусловно важны лишь те стороны мифа, которые могли бы быть актуальными для культуры XХ века.

Судьба Филомелы и Прокны вновь указывает на основную тему поэмы (возрождение-в-смерть).

Земное начало в человеке всегда обрекает его на невыносимые муки. Сохраняя в себе человеческие, плотские страсти, герои Овидия страдают. Но страдания должны прекратиться, когда они станут птицами, и человеческое сольется с природным, т. е. когда индивидуальная замкнутость человека будет преодолена. Это – «идеальный» план реминисценции. Упоминание Филомелы и Прокны становится важным еще и потому, что оно вводит мотив страдания, приносимого чувственностью. Филомела предстает в “Игре в шахматы” “осиленной грубо Тереем”. Однако, Прокна и Филомела тоже обрекают Терея на страдания. Земная красота Филомелы становится для него мучительным соблазном, а Прокна, мстя, убивает их сына.

Проблема, как мы видим, имеет более общий смысл. Примат чувственного, обыденно-персонального начала истребляет в человеке его Божественную сущность, искажает истинную природу. Это неизбежно влечет за собой мучения, приносимые бунтующей, неудовлетворенной плотью. Если принять во внимание все вышесказанное, то станет очевидным принцип отождествления кумской Сивиллы, хранительницы святого Грааля, Клеопатры, Дидоны, бодлеровской мученицы, Прокны, Филомелы и Бьянки, героини пьесы Миддлтона “Женщины, остерегайтесь женщин”. Кто из них страдает, а кто заставляет страдать, в сущности не важно. Но само страдание всегда неразделимо с чувственным началом.

Миф о Прокне и Филомеле вводит и мотив бесплодия, который будет разработан Элиотом в финале главы. “Трагическое убийство Прокной своего ребенка в современном мире становится абортом Лил”.

Элиот иронически интерпретирует миф, давая понять читателю, что метаморфозы Филомелы и Прокны не приносят им освобождения от страдания. Героини переживают возрождение-в-смерть. Их превращение оказалось чисто внешним.

“Jug Jug to the dirty ears of death

Этот мотив, мотив утраты чувства истории, в целом очевиден в первой части “Игры в шахматы”. Великосветскую даму окружает мир прошлого европейской культуры. Но в ее сознании прошлое редуцировано к шаблонам, тривиальным объектам, за которыми уже не угадывается его сущность. Именно поэтому в они названы “обломками времени” (stumps of time).

В первом эпизоде “Игры в шахматы” внимание повествователя фокусируется на обстановке роскошного будуара. Судя по тем памятникам старины, которыми окружала себя его хозяйка, читатель делает вывод, что речь идет об утонченной, интеллектуальной даме. И если ее бытие хотя бы внешне ориентировано на интеллектуальные ценности, то оно представляет собой бытие-в-культуре.

В финальной сцене главы в центре внимания оказывается Лил с ее проблемами. Элиот делает вульгарную Лил зеркальным отражением интеллектуальной дамы и, более того, карикатурой на нее. Лил начисто лишена той минимальной степени самоосмысления, которая свойственна даме. Ее бытие - не бытие-в-культуре, а бессознательное существование растения. Тем не менее образ Лил ставит ту же проблему утраты человеком связи с источником жизни, но на физическом уровне. Ее организм дряхлеет, подобно растению, корни которого не достигают живительной подземной влаги. И причина этой медленной смерти также заложена в чувственности, подавляющей человека. Лил понимает любовь не как праздник зарождения жизни, который возвращает человека к источникам бытия, к его Первоначалу, а как механическое совокупление, лишенное высшего смысла. Поэтому Лил изнуряет свое тело таблетками и абортами, что является насилием над природой ради чувственных удовольствий. Аборт в “Игре в шахматы” - тривиальный эквивалент разрыва человека с жизнью. Плоть обособляется от природы и дряхлеет, обреченная на смерть.

You ought to be ashamed, I said, to loоk so antique

Если в центральной части главы люди изолированы друг от друга духовно, то в финале речь идет об утрате их физического влечения друг к другу. Опасения женщин вызваны тем, что Альберт может охладеть к Лил, потерявшей свою физическую привлекательность:

Он же сказал: смотреть на тебя не могу.

Подлинный смысл фразы “HURRY UP PLEASE IT’S TIME” заключен в идее этически оправданной деятельности, активности, наделенной высшим смыслом и потому позволяющей человеку возвыситься над временем. Уже настал тот момент, когда паб закрывается, и от человека требуется сделать окончательный выбор.

Глава третья, озаглавленная “Огненная Проповедь”, на первый взгляд лишь повторяет все то, о чем повествователь, правда, на языке иных символов, говорил в главе “Игра в шахматы”: чувственность человека есть причина его опустошения и отчуждения от истоков жизни. Этот смысл заключен в ее названии, отсылающем читателя к «Огненной проповеди» Будды, где говорится о том, что все воспринимаемое человеком охвачено пламенем страсти.

Саму главу можно разделить на три части.

В первой перед нами предстают картины урбанистической природы, которую воспринимает и которой окружен повествователь. Во второй части появляются обитатели бесплодной земли. В сжатой форме рассказывается о встрече повествователя с мистером Евгенидом, купцом из Смирны, а затем следует эпизод любовного свидания клерка и машинистки. Наконец, в финале слово получает сама природа. Она наделена теми же свойствами, что и человек. Изменения, происходящие в душе человека, затрагивают и ее.

Дряхлеющая, десакрализированная природа дана в “Огненной проповеди” в образе Темзы (персонифицированной в образах “дочерей Темзы”). В поэме Спенсера “Проталамион”, рефрен из которой приводит Элиот, нимфы готовятся к свадьбе. Но современный мир поражен бесплодием, и бог растительности (тот дух, что обитал в реке), представленный в “Огненной проповеди” метонимически, (“последние пальцы листьев”) умирает, ибо наступила осень. Спенсеровские нимфы, персонификации священной сущности реки, покидают место своего обитания:

Десакрализация бытия получает художественное воплощение не только в образах первобытной (растительный бог) и античной культуры (нимфы). Ритуальный, низший план поэмы, поясняется библейским планом. Английское слово “tent”, как мы уже отмечали, может употребляться в значении “скиния”. Данный образ заимствован Элиотом из Книги Пророка Исайи (Исайя, 33:20-21), где “неколебимой скинией” назван город Иерусалим. Господь будет здесь вместо рек. В “Бесплодной земле” скиния разрушена, а город (Лондон) и река, на которой он стоит (Темза), десакрализованы.

33-я глава Книги Пророка Исайи содержит важный для понимания “Огненной Проповеди” смысл. Человек здесь представлен как осквернитель. Он оскверняет землю, но при этом оскверняется сам, и тот огонь разрушения, который он в себе несет, уничтожит его самого: “дыхание ваше – огонь, который пожрет вас” (Исайя, 33:11).

The river bears no empty bottles, sandwich papers,

На реке ни пустых бутылок, ни пестрых оберток,

Последняя фраза представляет нам самого повествователя. “Leman” означает не только Женевское озеро, где в 1921 году Элиот работал над “Бесплодной землей”. Это слово имеет устаревшее значение “любовница” или “проститутка”. Таким образом, становится очевидным, что в основе отношения человека к миру лежит чувственность.

Кроме того, фраза, о которой идет речь, – измененное начало 137 псалма, который в английском переводе звучит следующим образом:

При реках Вавилона мы сидели

Герой сравнивает себя с иудеями, вспоминающими об утраченной родине.

But at my back from time to time I hear

Гудки машин: весной в такой машине

Повествователь «Бесплодной земли» (т. е. человек с удочкой) – не только король-рыбак, которого сменит Парсифаль, рыцарь св. Грааля, но и фрэзеровский бог растительности (умирающий и воскресающий), а также старый жрец, поджидающий, когда его сменит новый. Все уровни повествователя, как мы видим, вводят мотив его воскресения, возрождения в новой форме. Это воскресение неизбежно, но оно трактуется Элиотом не как возрождение в новую жизнь, а как трансформация одной формы неподлинного бытия (смерти), в другую, т. е. как возрождение-в-смерть. Оно предполагает лишь обретение физической чувственной силы, воскресение плоти. Соответственно, победа Парсифаля, а также освобождение земли, могут выглядеть в контексте «Бесплодной земли» лишь как фикция.

В процитированном отрывке Суини едет к миссис Портер. И здесь в тексте Элиота мы наблюдаем сложную рефлексивную работу. На уровне плана рыцарского романа Суини, как мы помним, – это Парсифаль, который должен помочь королю-рыбаку. Суини действительно метафорически «помогает» ему, замещая его в роли человека, исполненного животной чувственности. Повествователь уже не в силах выступать в этой роли, и его сменяет Суини. Но в романе чистый душой, невинный Парсифаль искупает вину короля, выступающий же в современной реальности в его роли Суини, напротив, одержим чувственностью. Он не искупает вину повествователя (короля-рыбака), а лишь повторяет его ошибку. Суини также заражен плотской страстью, как некогда ею был заражен повествователь: он едет в публичный дом миссис Портер. Разница между героями лишь внешняя: повествователь уже истощен, а Суини еще полон животных сил. Но и его ожидает та же судьба.

Первый эпизод «Огненной проповеди» завершается двумя цитатами:

Ах, льет сиянье месяц золотой

(* "И о эти голоса детей, под куполом поющих!" (франц.) - последняя строка сонета П. Вершена "Парсифаль", написанного под впечатлением одноименной оперы Вагнера. Хор детей поет у Вагнера во время церемонии омовения ног, предшествующей завершению поисков Грааля.>

Первая, где фигурируют содержательница борделя миссис Портер со своей дочкой, заимствована из популярной песни. В тексте Элиота эта песня прочитывается через роман о св. Граале и, в свою очередь, своеобразно интерпретирует роман. Здесь обыгрывается ритуал омовения ног, упоминаемый в некоторых романах о св. Граале. Лишившись своего сакрального смысла, ритуал выглядит фиктивным и комичным. Миссис Портер в такой ситуации выступает в роли хранительницы тайн св. Грааля, инициирующей Суини-Парсифаля. Но в реальности поэмы, она вводит его не в мир тайны, а в публичный дом.

Вторая часть “Огненной Проповеди” меняет угол зрения повествователя. Природа исчезает, и в центре внимания остается человек.

Высшая степень деиндивидуализации возникает, когда предметом изображения становится не сама животность (чувственность), а следствие чувственности, превращение человека в автомат:

Bestows one final patronising kiss

Последний покровительственный поцелуй

Важно, что тема осквернения, поругание природы (женщины) как бы “вынесена за пределы текста”. Это неслучайно. Связанное с искаженной человеческой природой, осквернение произошло в прошлом, и любовный эпизод - лишь его следствие или неосознанное повторение. Осквернение стало каждодневным, вошло в привычку. Утратив для современных людей значение, оно утратило и внутреннюю трагедийность. Фраза “When lovely woman stoops to folly” (Когда красавица в грехе) заключает в себе тот же мотив. Любой английский читатель легко вспомнит источник, откуда она взята, сюжет известного романа Оливера Голдсмита “Вексфилдский священник” и тот контекст, в котором цитата возникает:

When lovely woman stoops to folly,

Напомним, что героиню Голдсмита, юную Оливию соблазняет коварный мистер Торнхилл. Придя на то место, где она с ним встретилась, девушка поет песню о поруганной любви, которая начинается с уже процитированных нами слов. Оливия связывает свой печальный удел с судьбой героини песни, и единственное утешение она видит в смерти. В “Огненной Проповеди” Элиот иронически обыгрывает сюжет песни:

Когда в грехе красавица, она

Мотив осквернения утрачивает в поэме свою остроту и трагический пафос, характерный для романа Голдсмита. Ожидание сентиментального читателя, в сознании которого моментально вспыхивают проникнутые “страданием” поэтически строчки “Вексфилдского священника”, оказывается обманутым. Вместо меланхолии, тоски, грустных размышлений, машинистка проявляет полное безразличие и нежелание думать. Ситуация выглядит предельно тривиальной и комически не соответствует заявленному сходству с сюжетом песни из романа. Ирония Элиота, как мы видим, направлена не только на героиню “Бесплодной земли”, но и на сентиментальное, введенное в литературный обиход культурой XYIII века, представление о трагической любви и утраченной добродетели.

Воплощения современной природы, дочери Темзы, поруганы также, как Девы Рейна и девы из легенды о св. Граале. Они опустошены страстью и предстают в “Бесплодной земле” в образах растленных женщин ("В Ричмонде я задрала колени \ В узкой байдарке".

"В Маргейте возле пляжа.\ Я связь ничего \ С ничем. ").

Одна из дочерей Темзы вспоминает:

Highbury bore me, Richmond and Kew

В Хайбери я родилась.

Глагол “undo” уже использовался Элиотом в главе “Погребение мертвого” по отношению к “живым мертвецам”, переходящим Лондонским мост:

I had not thought death had undone so many.

“Sienna mi fe’; Disfecemi Maremma”

Опустошение духа природы изменяет и ее внешний облик. Подобно тому, как воды Рейна в вагнеровском “Кольце”, некогда прозрачные и излучавшие свет, стали мутными, Темза загрязнена современным мегаполисом:

Бытие (в образе реки) осмысляется в третьей части “Огненной проповеди”. Современный мир - носитель культуры, утратившей жизнеспособность. Прошлое и настоящее здесь не взаимодействуют, а, напротив, даны в непримиримой оппозиции. Первая песнь дочерей Темзы рассказывает о настоящем, вторая - о прошлом. Символы прошлого связаны с тремя цветами: белым, золотым и красным:

Елизавета и Лейстер

Великомученика своды блещут несказанно

Прошлое (эпоха Елизаветы) сохраняет гармонию форм и связь с греческой и христианской традицией. Эта преемственность культуры воплощена в образах “белых башен”. В финале поэмы эти башни, столпы цивилизации, рушатся.

Елизавета и Лейстер

Дамьята: лодка весело

Настоящее (первая песнь хора) отделено от прошлого. Это разделение подтверждает рассмотренная нами цветовая символика. Белый и золотой цвета отсутствуют в первой песне, присутствует лишь красный (“красные паруса”), цвет, символизирующий бога растительности, связанного порочной чередой жизни и смерти. Гармоническая цельность природы разорвана. Течение времени (Темза) увлекает за собой обломки мира (мертвый лес) разрушенной вагнеровской Вальгаллы.

Горящий горящий горящий

Здесь соединены цитаты, заимствованные из духовных произведений, представляющих разные полюсы мировой культуры. Западная и Восточная мудрость оказываются едины в понимании огня как разрушительной для профанного мира силы. Слова: “To Carthage then I came” (Я путь направил в Карфаген) взяты Элиотом из “Исповеди” Августина Аврелия. Целиком фраза звучит следующим образом: “Я прибыл в Карфаген: кругом меня котлом кипела позорная любовь.” Опустошение приносит душе огонь нечестивой страсти. Спасение человека Августин видит в аскезе.

Цитаты из Августина переплетаются в тексте Элиота со словами Будды(«burning»), вырванными из контекста его “Огненной проповеди”, где пророк говорит о том, что все явления мира охвачены огнем желания. Именно желание обусловливает связь человека с колесом сансары. Современный человек живет во власти желания и эгоистического интереса и не осознает необходимость добровольной аскезы \самоограничения\, оставаясь в круговороте рождений и смертей. Слова Будды дают читателю ключ к пониманию следующей главы “Бесплодной земли”.

Четвертая часть “Бесплодной земли” была озаглавлена Элиотом “Смерть от Воды”. Размер ее чрезвычайно мал по сравнению с остальными главами поэмы. На наш взгляд, небольшой объем главы и ее композиция объясняются тем, что она была написана в форме так называемой “фиктивной эпитафии”. “Смерть от Воды” заключает в себе все композиционные особенности этого жанра: 1) традиционный зачин, который представляет умершего; 2) центральную часть, подводящую итог жизни покойного; 3) традиционное обращение к путнику, проходящему мимо камня, на котором написана эпитафия (в тексте поэмы – обращение к проплывающему на корабле капитану). Эти особенности нарочито эксплицированы Элиотом, и ожидаемый читателем скорбный пафос повествования оказывается снижен дотошным соблюдением формы. Эпитафия превращается в «Бесплодной земле» в текст.

Его ритуальная основа проявляется при сопоставлении с эпизодом “Гадес” из романа Джеймса Джойса “Улисс”, откуда Элиот заимствовал выражение “смерть от воды”. Главный герой “Улисса”, Леопольд Блум, увидев на кладбище крысу, делает умозаключение, почти совпадающее по выражению с описанием останков матроса у Элиота: «One of those chaps would make short work of a fellow pick thebones clean no matter who it was»[79] (Такие вот молодцы живо разделаются с любым. Не будут разбирать кто оставят гладкие косточки).

И ты, иудей или эллин, под парусом у кормила,

В восточных и христианских верованиях гром традиционно ассоциировался с голосом Бога. Заглавие финальной части “Бесплодной земли”, таким образом, предполагает, что повествователь сделает попытку услышать и понять те пути и возможности человека, о которых говорит Бог. “Что сказал Гром” имеет трехчастную форму. В первой части томимые жаждой обитатели бесплодной земли скитаются в горах и двое их них встречают фигуру, закутанную в плащ. Вторая часть, открывается со слов:

After the torchlight red on sweaty faces

После факельных бликов на потных лицах

Современное бытие человека секуляризовано, и Высший разум превратился в абстракцию, в условность. Бог мертв, и в тексте поэмы он “выхолощен” и представлен в образе “бесплодного грома”.

Повествование сосредоточено вокруг двух образов (воды и камня). Постоянное повторение в тексте делает их ничего не значащими, пустыми для повествователя, в то время как читатель осознает их важность.

Dead mountain mouth of carious teeth that cannot spit

Что за город там над горами

В своих комментариях к поэме Элиот отсылает читателя к тексту Брихадараньяка Упанишад (5;1). Там рассказывается о том, как боги, демоны и люди подступили к Творцу всего сущего и попросили его изречь слово. И Творец трижды произнес: “Да” : “Дамьята” (владей собой), “Датта” (дай), “Даядхвам” (сочувствуй). Эти приказы слышит в ударах грома повествователь “Бесплодной земли”. Существенно, что высшее знание дается здесь извне, его нельзя обнаружить в сфере личностного “я”.

Приказы Бога становятся тремя опорами, “поддерживающими” повествователя. Так сбывается пророчество мадам Созострис, которая по картам Таро предсказала, что герой на каком-то этапе своей жизни станет “человеком с тремя опорами”.

Элиот изменяет порядок, в котором следуют приказы. Его Гром произносит сначала “Датта”, затем “Даядхвам” и, наконец, “Дамьята”. Элиот не механически переносит древние постулаты в текст своей поэмы, а переосмысляет их в рамках собственного представления о человеке. Первые два приказа являются условиями третьего. А. Двиведи пишет по этому поводу: “Видимо, Элиот стремился доказать, что способное на щедрость и сочувствие сердце позволяет сделать первый шаг к самоконтролю”. Повествователь реагирует на приказы и осознает свою неспособность их выполнить. Первое требование творца (“Дай”) утверждает, что деятельность - необходимый элемент человеческой жизни. Человек есть не то, о чем он размышляет и что он чувствует, а то, что он делает. Любая форма деятельности должна иметь конечный результат. Соответственно искусство (в его высшем варианте) требует завершенности произведений, полной вербализации художника. Но герой и все человечество подчинились биению крови сердца, велению плоти, эмоции, которая осталась невыразимой, ибо затемнила рассудок. Плоды творческих усилий, воспоминания людей, некрологи не сохранили эмоциональную вспышку, ибо она осталась в пределах субъективного сознания человека, не стала достоянием других и исчезла, как исчезает все преходящее. Эта мысль воссоздается мрачными образами, заимствованными у Уэбстера:

Образ “пустой комнаты” связывает требование “дай” со вторым приказом – “сочувствуй”. Повествователь вспоминает тех, кто оказался трагически неспособным последовать совету “сочувствуй”. Это – герой “Божественной Комедии”, граф Уголино и персонаж одноименной трагедии Шекспира Кориолан. Оба они следовали влечению персонального “я”, утверждаясь в грехе гордости. Неспособность сопереживать другим, бескорыстно действовать во имя интересов других, привела каждого из них к предательству и смерти. “Подобно предателю Уголино, - пишет Гровер Смит, - повествователь заперт в башне своего собственного одиночества и утратил способность сочувствовать”.

Повествователь “Бесплодной земли” уподобляется кидовскому Иеронимо, герою “Испанской трагедии”. Притворяясь безумным, Иеронимо ставит пьесу, цель которой – не просто развлечение, а желание отомстить за смерть сына. В словах Иеронимо “Я вам это устрою” заключен намек повествователя (который сам повествователь не понимает) на цель поэмы. Внешне бессвязные цитаты, образы поэмы напоминают розыгрыш. Тем не менее в них заключен глубочайший смысл.

Троекратное повторение слова “шанти”, заимствованного из Упанишад, используется не только для формального указания на финал, как полагает повествователь, но означает и состояние сознания, после того как человеку удается разрешить все свои сомнения.

А. Аствацатуров. Проблема смерти в поэтической системе Т. С. Элиота

Предисловие к изданию поэмы «Полые люди» [СПб.: ИД Кристалл, 2000]

1 Burial of the Dead

Lilacs out of the dead land, mixing

Memory and desire, stirring

Dull roots with spring rain.

Winter kept us warm, covering

Earth in forgetful snow, feeding

A little life with dried tubers.

Summer surprised us, coming over the Starnbergersee

With a shower of rain; we stopped in the colonnade,

And went on in sunlight, into the Hofgarten

And drank coffee, and talked for an hour.

Bin gar keine Russin, stamm’ aus Litauen, echt deutsch.

And when we were children, staying at the arch-duke’s,

My cousin’s, he took me out on a sled,

And I was frightened. He said, Marie,

Marie, hold on tight. And down we went.

In the mountains, there you feel free.

I read, much of the night, and go south in the winter.

Out of this stony rubbish? Son of man,

You cannot say, or guess, for you know only

A heap of broken images, where the sun beats,

And the dead tree gives no shelter, the cricket no relief,

And the dry stone no sound of water. Only

There is shadow under this red rock,

(Come in under the shadow of this red rock),

And I will show you something different from either

Your shadow at morning striding behind you

Or your shadow at evening rising to meet you;

I will show you fear in a handfull of dust.

Frish weht der Wind

Mein Irisch Kind,

’You gave me hyacinths first a year ago;

They called me the hyacinth girl.’

—Yet when we came back, late, from the hyacinth garden,

Your arms full and your hair wet, I could not

Speak, and my eyes failed, I was neither

Living nor dead, and I knew nothing,

Looking into the heart of light, the silence.

Oed’und leer das Meer.

Had a bad cold, nevertheless

Is known to be the wisest woman in Europe,

With a wicked pack of cards. Here, said she,

Is your card, the drowned Phoenician Sailor,

(Those are pearls that were his eyes. Look!)

Here is Belladonna, the Lady of the Rocks,

The lady of situations.

Here is the man with three staves, and here the Wheel,

And here is the one-eyed merchant, and this card,

Which is blank, is something he carries on his back,

Which I am forbidden to see. I do not find

The Hanged Man. Fear death by water.

I see crowds of people, walking round in a ring.

Thank you. If you see dear Mrs. Equitone,

Tell her I bring the horoscope myself:

One must be so careful these days.

Under the brown fog of a winter dawn,

A crowd flowed over London Bridge, so many,

I had not thought death had undone so many.

Sighs, short and infrequent, were exhaled,

And each man fixed his eyes before his feet.

Flowed up the hill and down King William Street,

To where Saint Mary Woolnoth kept the hours

With a dead sound on the final stroke of nine.

There I saw one I knew, and stopped him, crying: ‘Stetson!

‘You who were with me in the ships at Mylae

‘That corpse you planted last year in your garden,

‘Has it begun to sprout? Will it bloom this year?

‘Or has the sudden frost disturbed its bed?

‘O keep the Dog far hence, that’s friend to men,

‘Or with his nails he’ll dig it up again!

‘You! hypocrite lecteur!—mon semblable,—mon frere!’

Glowed on the marble, where the glass

Held up by standards wrought with fruited vines

From which a golden Cupidon peeped out

(Another hid his eyes behind his wing)

Doubled the flames of seven-branched candleabra

Reflecting light upon the table as

The glitter of her jewels rose to meet it,

From satin cases poured in rich profusion.

In vials of ivory and coloured glass

Unstoppered, lurked her strange synthetic perfume

Unguent, powdered, or liquid—troubled, vondused

And drowned the sense in odours; stirred by the air

That freshened from the window, these ascended

In fattening the prolonged candle-flames,

Flung their smoke into the laquearia,

Stirring the pattern on the coffered ceiling.

Huge sea-wood fed with copper

Burned green and orange, framed by the colored stone

In which sad light a carved dolphin swam

Above the antique mantel was displayed

As though a window gave upon the sylvan scene

The change of Philomel, by the barbarous king

So rudely forced; yet there the nightingale

Filled all the desert with inviolable voice

And still she cried, and still the world pursues,

‘Jug Jug’ to dirty ears.

And other withered stumps of time

Were told upon the walls; staring forms

Leaned out, leaning, hushing the room enclosed.

Footsteps shuffled on the stair.

Under the firelight, under the brush, her hair

Spread out in fiery points

Glowed into words, then would be savagely still.

‘Speak to me. Why do you never speak? Speak.

‘What are you thinking of? What thinking? What?

‘I never know what you are thinking. Think.’

Where the dead men lost their bones.

The wind under the door.

‘What is that noise now? What is the wind doing?’

Nothing again nothing.

‘You know nothing? Do you see nothing? Do you remember

Those pearls that were his eyes.

‘Are you alive, or not? Is there nothing in your head?’

O O O O that Shakespeherian Rag—

‘What shall I do now? What shall I do?’

‘I shall rush out as I am, walk the street

‘With my hair down, so. What shall we do to-morrow?

‘What shall we ever do?

The hot water at ten.

And if it rains, a closed car at four.

And we shall play a game of chess,

Pressing lidless eyes and waiting for a knock upon the door.

I didn’t mince my words, I said to her myself,

HURRY UP PLEASE ITS TIME

Now Albert’s coming back, make yourself a bit smart.

He’ll want to know what you done with that money he gave you

To get yourself some teeth. He did, I was there.

You have them all out, Lil, and get a nice set,

He said, I swear, I can’t bear to look at you.

And no more can’t I, I said, and think of poor Albert,

He’s been in the army for four years, he wants a good time

And if you don’t give it him, there’s others will, I said.

Oh is there, she said. Something o’ that, I said.

Then I’ll know who to thank, she said, and give me

a straight look.

HURRY UP PLEASE ITS TIME

If you don’t like it you can get on with it, I said.

Others can pick and choose if you can’t.

But if Albert makes off, it won’t be for lack of telling.

You ought to be ashamed, I said, to look so antique.

(And her only thirty-one.)

I can’t help it, she said, pulling a long face,

It’s them pills I took, to bring it off, she said.

(She had five already and nearly died of young George.)

The chemist said it would be all right, but I’ve never been

You are a proper fool, I said.

Well, if Albert won’t leave you alone, there it is, I said,

What you get married for if you don’t want children?

HURRY UP PLEASE ITS TIME

Well, that Sunday Albert was home, they had a hot gammon

And they asked me in to dinner, to get the beauty of it—

HURRY UP PLEASE ITS TIME

HURRY UP PLEASE ITS TIME

Goodnight Bill. Goodnight Lou. Goodnight May. Goodnight.

Ta ta. Goodnight. Goodnight.

Good night, ladies, good night, sweet ladies, good night,

Clutch and sink into the wet bank. The wind

Crosses the brown land, unheard. The nymphs are departed.

Sweet Thames, run softly, till I end my song.

The river bears no empty bottles, sandwich papers,

Silk handkerchiefs, cardboard boxes, cigarette ends

Or other testimony of summer nights. The nymphs are departed.

And their friends, the loitering heirs of City directors;

Departed, have left no addresses.

By the waters of Leman I sat down and wept.

Sweet Thames, run softly till I end my song,

Sweet Thames, run softly, for I speak not loud or long.

But at my back in a cold blast I hear

The ratttle of bones, and chuckle spread from ear to ear.

Dragging its slimy belly on the bank

While I was fishing in the dull canal

On a winter evening round behind the gashouse

Musing upon the king my brother’s wreck

And the king my father’s death before him.

White bodies naked on the low damp ground

And bones cast in a little low dry garret,

Rattled by the rat’s foot only, year to year.

But at my back from time to time I hear

The sound of horns and motors, which shall bring

Sweeney to Mrs. Porter in the spring.

O the moon shone bright on Mrs. Porter

And on her daughter

They wash their feet in soda water

Et O ces voix d’enfants, chantant dans la coupole!

Jug jug jug jug jug jug

So rudely forc’d

Under the brown fog of a winter noon

Mr. Eugenides, the Smyrna merchant

Unshaven, with a pocket full of currants

C.i.f. London: documents at sight,

Asked me in demotic French

To luncheon at the Cannon Street Hotel

Followed by a weekend at the Metropole.

Turn upward from the desk, when the human engine waits

Like a taxi throbbing waiting,

I Tiresias, though blind, throbbing between two lives,

Old man with wrinkled female breasts, can see

At the violet hour, the evening hour that strives

Homeward, and brings the sailor home from sea,

The typist home at teatime, clears her breakfast, lights

Her stove, and lays out food; in tins.

Out of the window perilously spread

Her drying combinations touched by the sun’s last rays,

On the divan are piled (at night her bed)

Stockings, slippers, camisoles, and stays.

I Tiresias, old man with wrinkled dugs

Perceived the scene, and foretold the rest—

I too awaited the expected guest.

He, the young man carbuncular, arrives,

A small house agent’s clerk, with one bold stare,

One of the low on whom assurance sits

As a silk hat on a Bradford millionaire.

The time is now propitious, as he guesses,

The meal is ended, she is bored and tired,

Endeavours to engage her in caresses

Which are still unreproved, if undesired.

Flushed and decided, he assaults at one;

Exploring hands rencounter no defence;

His vanity requires no response,

And makes a welcome of indifference.

(And I Tiresias have foresuffered all

Enacted on this same divan or bed;

I who have sat by Thebes below the wall

And walked amongh the lowest of the dead.)

Bestows one final patronising kiss,

And gropes his way, finding the stairs unlit.

Hardly aware of her departed love;

Her brain allows one-half formed thought to pass:

‘Well now that’s done: and I’m glad it’s over.’

When lovely woman stoops to folly and

Paces about her room again, alone,

She smooths her hair with automatic hand,

And puts a record on the gramaphone.

And along the Strand, up Queen Victoria Street.

O City city, I can sometimes hear

Beside a public bar in Lower Thames Street,

The pleasant whining of a mandolin

And a clatter and a chatter from within

Where fishmen lounge at noon: where the walls

Of Magnus Martyr hold

Inexplicable splendour of Ionian white and gold.

The barges drift

With the turning tide

To leeward, swing on the heavy spar.

The barges wash

Down Greenwich reach

Past the Isle of Dogs.

Elizabeth and Leicester

The stern was formed

The brisk swell

Rippled both shores

Carried down stream

The peal of bells

Highbury bore me. Richmond and Kew

Undid me. By Richmond I raised my knees

Supine on the floor of a narrow canoe.’

Under my feet. After the event

He wept. He promised “a new start.”

I made no comment. What should I resent?’

Nothing with nothing.

The broken fingernails of dirty hands.

My people humble people who expect

To Carthage then I came

O Lord Thou pluckest me out

O Lord Thou pluckest

4 Death by Water

Forgot the cry of gulls, and the deep sea swell

And the profit and loss.

A current under sea

Picked his bones in whispers. As he rose and fell

He passed the stages of his age and youth

O you who turn the wheel and look to windward,

Consider Phlebas, who was once handsome and tall as you.

After the frosty silence in the gardens

After the agony in stony places

The shouting and the crying

Prison and palace and reverberation

Of thunder of spring over distant mountains

He who was living is now dead

We who were living are now dying

With a little patience

Rock and no water and the sandy road

The road winding above among the mountains

Which are mountains of rock without water

If there were water we should stop and drink

Amongst the rock one cannot stop or think

Sweat is dry and feet are in the sand

If there were only water amongst the rock

Dead mountain mouth of carious teeth that cannot spit

Here one can neither stand nor lie nor sit

There is not even slience in the mountains

But dry sterile thunder without rain

There is not even solitude in the mountains

But red sullen faces sneer and snarl

From doors of mudcracked houses

If there were water

If there were rock

A pool among the rock

If there were the sound of water only

And dry grass singing

But sound of water over a rock

Where the hermit-thrush sings in the pine trees

Drip drop drip drop drop drop drop

But there is no water

When I count, there are only you and I together

But when I look ahead up the white road

There is always another one walking beside you

Gliding wrapt in a brown mantle, hooded

I do not know whether a man or a woman

—But who is that on the other side of you?

Murmur of maternal lamentation

Why are those hooded hordes swarming

Over endless plains, stumbling in cracked earth

Ringed by the flat horizon only

What is the city over the mountains

Cracks and reforms and burst in the violet air

Jerusalem Athens Alexandria

And fiddled whisper music on those strings

And bats with baby faces in the violet light

Whistled, and beat their wings

And crawled head downward down a blackened wall

And upside down in air were towers

Tolling reminiscent bells, that kept the hours

And voices singing out of empty cisterns and exhausted wells

In the faint moonlight, the grass is singing

Over the tumbled graves, about the chapel

There is an empty chapel, on the wind’s home.

It has no windows, and the door swings,

Dry bones can harm no one.

Only a cock stood on the rooftree

Co co rico co co rico

In a flash of lightning. Then a damp gust

Waited for rain, while the black clouds

Gathered far distant, over Himavant.

The jungle crouched, humped in silence.

Then spoke the thunder

Datta: what have we give?

My friend, blood shaking my heart

The awful daring of a moment’s surrender

Which an age of prudence can never retract

By this, and this only, we have existed

Which is not to be found in our obituaries

Or in memories draped by the beneficient spider

Or under seals broken by the lean solicitor

In our empty rooms

Dayadhvam: I have heard the key

Turn in the door once and turn once only

We think of the key, each in his prison

Thinking of the key, each confirms a prison

Only at nightfall, aethereal rumours

Revive for a moment a broken Coriolanus

Damyata: The boat responded

Gaily, to the hand expert with sail and oar

The sea was calm, your heart would have responded

Gaily, when invited, beating obedient

To controlling hands

I sat upon the shore

Fishing, with arid plain behind me

Shall I at least set my lands in order?

London Bridge is falling down falling down falling down

Poi s’ascose nel foco che gli affina

Quando fiam uti chelidon—O swallow swallow

Le Prince d’Aquitaine a la tour abolie

These fragments I have shored against my ruins

Why then Ile fit you. Hieronymo’s mad againe.

Datta. Dayadhvam. Damyata.

Shantih Shantih Shantih

бутылке. Дети ее спрашивали: "Сивилла, чего ты

хочешь?", а она в ответ: "Хочу умереть".

Il miglior fabbro <*>.

Сирень из мертвой земли, мешает

Воспоминанья и страсть, тревожит

Сонные корни весенним дождем.

Зима дает нам тепло, покрывает

Землю снегом забвенья, лелеет

Каплю жизни в засохших клубнях.

Лето напало на нас, пронесшись над Штарнбергерзее

Внезапным ливнем; мы скрылись под колоннадой

И вышли, уже на солнечный свет, в Хофгартен

И выпили кофе, и целый час проболтали.

Bin gar keine Russin, stamm' aus Litauen, echt deutschl.

А когда мы в детстве ездили в гости к эрцгерцогу

Он мой кузен - он меня усадил на санки,

А я испугалась. "Мари, - сказал он, - Мари,

Держись покрепче!" И мы понеслись.

В горах там привольно.

По ночам я читаю, зимою езжу на юг.

Из каменистой почвы? Этого, сын человека,

Ты не скажешь, не угадаешь, ибо узнал лишь

Груду поверженных образов там, где солнце палит,

А мертвое дерево тени не даст, ни сверчок утешенья,

Ни камни сухие журчанья воды. Лишь

Тут есть тень под этой красной скалой

(Приди же в тень под этой красной скалой),

И я покажу тебе нечто, отличное

От тени твоей, что утром идет за тобою,

И тени твоей, что вечером хочет подать тебе руку;

Я покажу тебе ужас в пригоршне праха.

Mein Irisch Kind,

к родине, где ты сейчас,

моя ирландская дева? (нем.).>

Меня прозвали гиацинтовой невестой".

- И все же когда мы ночью вернулись из сада,

Ты - с охапкой цветов и росой в волосах, я не мог

Говорить, и в глазах потемнело, я был

Ни жив ни мертв, я не знал ничего,

Глядя в сердце света, в молчанье.

Oed' und leer das Meer <*>.

Сильно простужена, тем не менее

С коварной колодой в руках слывет

Мудрейшей в Европе женщиной. "Вот, - говорит она,

Вот ваша карта - утопленник, финикийский моряк.

(Стали перлами глаза. Видите?)

Вот Белладонна, Владычица Скал,

Вот человек с тремя опорами, вот Колесо,

А вот одноглазый купец, эта карта

Пустая - то, что купец несет за спиной,

От меня это скрыто. Но я не вижу

Повешенного. Ваша смерть от воды.

Я вижу толпы, шагающие по кругу.

Благодарю вас. Любезнейшей миссис Эквитон

Скажите, что я принесу гороскоп сама:

В наши дни надо быть осторожной".

Толпы в буром тумане зимней зари,

Лондонский мост на веку повидал столь многих,

Никогда не думал, что смерть унесла столь многих.

В воздухе выдохи, краткие, редкие,

Каждый под ноги смотрит, спешит

В гору и вниз по Кинг-Уильям-стрит

Туда, где Сент-Мери Вулнот часы отбивает

С мертвым звуком на девятом ударе.

Там в толпе я окликнул знакомого: "Стетсон!

Стой, ты был на моем корабле при Милах!

Мертвый, зарытый в твоем саду год назад,

Пророс ли он? Процветет ли он в этом году

Или, может, нежданный мороз поразил его ложе?

И да будет Пес подальше оттуда, он друг человека

И может когтями вырыть его из земли!

Ты, hypocrite lecteur! - mon semblable, - mon frere!"

II. ИГРА В ШАХМАТЫ

Она сидела, как на троне, в кресле,

Лоснившемся на мраморе, а зеркало

С пилястрами, увитыми плющом,

Из-за которого выглядывал Эрот

(Другой крылом прикрыл глаза),

Удваивало пламя семисвечников,

Бросая блик на стол, откуда

Алмазный блеск ему навстречу шел из

Атласного обилия футляров.

Хрустальные или слоновой кости

Флаконы - все без пробок - источали

Тягучий, сложный, странный аромат,

Тревожащий, дурманящий, а воздух,

Вливаясь в приоткрытое окно,

Продлял и оживлял свечное пламя

И возносил дымы под потолок,

Чуть шевеля орнаменты кессонов.

Аквариум без рыб

Горел травой и медью на цветных каменьях,

В их грустном свете плыл резной дельфин.

А над доской старинного камина,

Как бы в окне, ведущем в сад, виднелись

Метаморфозы Филомелы, грубо

Осиленной царем фракийским; все же

Сквозь плач ее непобедимым пеньем

Пустыню заполнявший соловей

Ушам нечистым щелкал: "Щелк, щелк, щелк".

И прочие обломки времени

Со стен смотрели, висли, обвивали

И замыкали тишину.

На лестнице послышались шаги.

Под гребнем пламенные языки

Ее волос в мерцании камина,

Словами вспыхнув, дико обрывались.

Скажи мне что-нибудь. Ты все молчишь.

О чем ты думаешь? О чем ты? А?

Я никогда не знаю. Впрочем, думай".

Куда мертвецы накидали костей.

Ветер хлопает дверью.

"Какой ужасный шум. Что ветру надо?"

Ничего ему не надо.

Ты ничего не знаешь? Ничего не видишь? Ничего

Были перлами глаза.

О О О О Шехекеспировские шутки

"А что мне делать? Что мне делать?

С распущенными волосами выбежать

На улицу? А что нам делать завтра?

Что делать вообще?"

С утра горячий душ,

Днем, если дождь, машина. А теперь

Мы будем в шахматы играть с тобой,

Терзая сонные глаза и ожидая стука в дверь.

Я ей сказала сама, прямо, без никаких:

ПРОШУ ЗАКАНЧИВАТЬ: ПОРА

Альберт скоро вернется, приведи себя в порядок.

Он спросит, куда ты девала деньги, что он тебе

Оставил на зубы. Да-да. Я сама же слыхала.

Не дури. Лил, выдери все и сделай вставные.

Он же сказал: смотреть на тебя не могу.

И я не могу, говорю, подумай об Альберте,

Он угробил три года в окопах, он хочет пожить,

Не с тобой, так другие найдутся, - сказала я.

- Вот как? - сказала она. - Еше бы, - сказала я",

Ну так спасибо, - сказала она, - договаривай до конца.

ПРОШУ ЗАКАНЧИВАТЬ: ПОРА

Не хочешь, делай что хочешь, - сказала я.

Раз ты не сумеешь, другие сумеют.

Но, если он тебя бросит, так не без причины.

Стыдись, говорю я, ты стала развалиной.

(А ей всего тридцать один.)

- А что я могу, - говорит она и мрачнеет,

Это все от таблеток, тех самых, ну, чтобы.

(У нее уже пятеро, чуть не загнулась от Джорджа.)

Аптекарь сказал, все пройдет, а оно не прошло.

- Ну и дура же ты, - сказала я.

Скажем, Альберт тебя не оставит, - сказала я,

Так на черта ж ты замужем, если не хочешь рожать?

ПРОШУ ЗАКАНЧИВАТЬ: ПОРА

В воскресенье Альберт вернулся, у них был

И меня позвали к обеду, пока горячий.

ПРОШУ ЗАКАНЧИВАТЬ: ПОРА

ПРОШУ ЗАКАНЧИВАТЬ: ПОРА

Добрночи, Билл. Добрночи, Лу. Добрночи, Мей,

Добрночи. Угу. Добрночи.

Доброй ночи, леди, доброй ночи, прекрасные

леди, доброй вам ночи.

Речной шатер опал; последние пальцы листьев

Цепляются за мокрый берег. Ветер

Пробегает неслышно по бурой земле. Нимфы ушли.

Милая Темза, тише, не кончил я песнь мою.

На реке ни пустых бутылок, ни пестрых оберток,

Ни носовых платков, ни коробков, ни окурков,

Ни прочего реквизита летних ночей. Нимфы ушли.

И их друзья, шалопаи, наследники директоров Сити,

Тоже ушли и адресов не оставили.

У вод леманских сидел я и плакал.

Милая Темза, тише, не кончил я песнь мою,

Милая Темза, тише, ибо негромко я и недолго пою.

Ибо в холодном ветре не слышу иных вестей,

Кроме хихиканья смерти и лязга костей.

Тащилась скользким брюхом по земле,

А я удил над выцветшим каналом

За газовым заводом в зимний вечер

И думал о царе, погибшем брате,

И о царе отце, погибшем прежде.

В сырой низине белые тела,

С сухой мансарды от пробежки крысьей

Порою донесется стук костей.

А за спиною, вместо новостей,

Гудки машин: весной в такой машине

К девицам миссис Портер ездит Суини.

Ах, льет сиянье месяц золотой

На миссис Портер с дочкой молодой

Что моют ноги содовой водой

Et О ces voix d'enfants, chantant dans la coupole!

Упрек упрек упрек

Осиленной так грубо.

В буром тумане зимнего полудня

Мистер Евгенидис, купец из Смирны,

Небритость, полный карман коринки,

Пригласил на вульгарном французском

Отобедать в отеле "Кеннон-стрит",

После - уик-энд в "Метрополе".

Из-за конторок поднимаются, когда людская

Машина в ожидании дрожит, как таксомотор,

Я, Тиресий, пророк, дрожащий меж полами,

Слепой старик со сморщенною женской грудью.

В лиловый час я вижу, как с делами

Разделавшись, к домам влекутся люди,

Плывет моряк, уже вернулась машинистка,

Объедки прибраны, консервы на столе.

Белье рискует за окно удрать,

Но все же сушится, пока лучи заката не потухли,

А на диване (по ночам кровать)

Чулки, подвязки, лифчики и туфли.

Я, старикашка с дряблой женской грудью,

Все видя, не предвижу новостей

Я сам имел намеченных гостей.

Вот гость, прыщавый страховой агент,

Мальчишка с фанаберией в манере,

Что о плебействе говорит верней, чем

Цилиндр - о брэдфордском миллионере.

Найдя, что время действовать настало,

Он сонную от ужина ласкает,

Будя в ней страсть, чего она нимало

Не отвергает и не привлекает.

Взвинтясь, он переходит в наступленье,

Ползущим пальцам нет сопротивленья,

Тщеславие не видит ущемленья

В объятиях без взаимного влеченья.

(А я, Тиресий, знаю наперед

Все, что бывает при таком визите

Я у фиванских восседал ворот

И брел среди отверженных в Аиде.)

Отеческий прощальный поцелуй,

И он впотьмах на лестницу выходит.

Она у зеркала стоит мгновенье;

В мозгу полувозникло что-то, вроде

"Ну, вот и все", - и выдох облегченья,

Когда в грехе красавица, она,

По комнате бредя, как бы спросонья,

Рукой поправит прядь, уже одна,

И что-то заведет на граммофоне.

По Стрэнду, вверх по Куин-Виктория-стрит.

О Город, город, я порою слышу

Перед пивной на Лоуэр-Темз-стрит

Приятное похныкиванье мандолины,

А за стеной кричат, стучат мужчины

То заседают в полдень рыбаки; а за другой стеной

Великомученика своды блещут несказанно

По-ионийски золотом и белизной.

Ждут облегчающего ветерка.

Мимо Острова Псов.

В ладье с кормой

В виде раззолоченной

Красный и золотой

Несет по теченью

Ричмонд. Трамваи, пыльные парки,

В Ричмонде я задрала колени

В узкой байдарке".

Сердце. Я не кричала.

После он плакал. Знаете сами.

Клялся начать жить сначала".

Обломки грязных ногтей не пропажа.

Мои старики, они уж не ждут совсем

О Господи Ты выхватишь меня

О Господи Ты выхватишь

IV. СМЕРТЬ ОТ ВОДЫ

Флеб, финикиец, две недели как мертвый,

Крики чаек забыл и бегущие волны,

И убытки и прибыль.

Шепча, ощипали кости, когда он, безвольный

После бури, вздымаясь и погружаясь,

Возвращался от зрелости к юности.

Иудей или эллин под парусом у кормила,

Вспомни о Флебе: и он был исполнен силы

V. ЧТО СКАЗАЛ ГРОМ

После холодных молчаний в садах

После терзаний на пустошах каменистых

Слез и криков на улицах и площадях

Тюрьмы и дворца и землетрясенья

Грома весны над горами вдали

Он что жил ныне мертв

Мы что жили теперь умираем

Камень и нет воды и в песках дорога

Дорога которая вьется все выше в горы

Горы эти из камня и нет в них воды

Была бы вода мы могли бы напиться

На камне мысль не может остановиться

Пот пересох и ноги уходят в песок

О если бы только была вода средь камней

Горы гнилозубая пасть не умеет плевать

Здесь нельзя ни лежать ни сидеть ни стоять

И не найдешь тишины в этих горах

Но сухой бесплодный гром без дождя

И не найдешь уединенья в этих горах

Но красные мрачные лица с ухмылкой усмешкой

Из дверей глинобитных домов

О если бы тут вода

О если бы камни

Колодец в горах

О если бы звон воды

А не пенье цикад

Но звон капели на камне

Словно дрозд-отшельник поет на сосне

Чок-чок дроп-дроп кап-кап-кап

Но нет здесь воды

Когда я считаю, нас двое, лишь ты да я,

Но, когда я гляжу вперед на белеющую дорогу,

Знаю, всегда кто-то третий рядом с тобой,

Неслышный, в плаще, и лицо закутал,

И я не знаю, мужчина то или женщина,

- Но кто он, шагающий рядом с тобой?

Материнское тихое причитанье

Что за орды лица закутав роятся

По бескрайним степям спотыкаясь о трещины почвы

В окружении разве что плоского горизонта

Что за город там над горами

Разваливается в лиловом небе

Иерусалим Афины Александрия

Скрипичный шорох колыбельный звук

Нетопырей младенческие лица

В лиловый час под сводом крыльев стук

Нетопыри свисают книзу головами

И с башен опрокинутых несется

Курантов бой покинутое время

И полнят голоса пустоты и иссякшие колодцы.

Трава поет при слабом свете луны

Поникшим могилам возле часовни

Это пустая часовня, жилище ветра,

Окна разбиты, качается дверь.

Сухие кости кому во вред?

Лишь петушок на флюгере

При блеске молний. И влажный порыв,

Ждали дождя, а черные тучи

Над Гимавантом <*>сгущались вдали.

Замерли джунгли, сгорбясь в молчанье.

И тогда сказал гром

Датта: что же мы дали?

Друг мой, кровь задрожавшего сердца,

Дикую смелость гибельного мгновенья

Чего не искупишь и веком благоразумия

Этим, лишь этим существовали

Чего не найдут в некрологах наших

В эпитафиях, затканных пауками

Под печатями, взломанными адвокатом

В опустевших комнатах наших

Даядхвам: я слышал, как ключ

Однажды в замке повернулся однажды

Каждый в тюрьме своей думает о ключе

Каждый тюрьму себе строит думами о ключе

Лишь ночью на миг эфирное колыханье

Что-то будит в поверженном Кориолане.

Дамьята: <*>лодка весело

Искусной руке моряка отвечала

В море спокойно, и сердце весело

Могло бы ответить на зов и послушно забиться

Под властной рукой

И удил, за спиною - безводная пустошь

Наведу ли я в землях моих порядок?

Лондонский мост рушится рушится рушится

Poi s'ascose nel foco che gli affirm

Quando fiam uti chelidon <**>- О ласточка ласточка

Le Prince d'Aquitaine a la tour abolie

Обрывками этими я укрепил свои камни

Так я вам это устрою.

Иеронимо снова безумен.

Датта. Даядхвам. Дамьята.

Шанти шанти шанти

** Обрывок строки из заключительной строфы в анонимной латинской поэме II или III в. н. э. "Канун Венериного дня". После описания готовящихся торжеств весеннего праздника любви поэт вопрошает: "Когда же придет моя весна? Когда же я стану ласточкой, голос обретшей?".

*** "Аквитанский принц у разрушенной башни" - вторая строка сонета французского поэта Жерара де Нерваля "Рыцарь, лишенный наследства" (сборник "Химеры"). Нерваль отождествляет себя с изгнанным принцем, потомком трубадуров. Разрушенная башня (карта из колоды таро) в сонете - символ несчастной судьбы.

**** "Мир, который превыше всякого ума" (санскр.) - рефрен "Упанишад", также слова из послания ап. Павла к филиппийцам.>

Возможно, главная из них состояла в том, что поэма Элиота - произведение исключительное, по крайней мере, для современной литературы. Огромную роль в поэме играет скрытое и явное цитирование различных текстов, как старых, так написанных сравнительно недавно (Библия, "Божественная Комедия" Данте, произведения Шекспира, Мильтона, Бодлера, "Огненная Проповедь" Будды, солдатские песенки времен Первой Мировой и мн. др.) Александр Блок сравнивал где-то стихотворение с плащом, растянутым на остриях нескольких слов. Подобным образом используются Т.С.Элиотом цитаты. Они задают смысловое пространство поэмы.

Обычное противоречие межде духом и буквой, терзающее переводчика, в связи с этим достигает особенной остроты. Если дух заключается в "вызывании духов" - великих предшественников, исторических событий, духов места, или стихий, погибшей культуры, а средством - заклинаниями - служат цитаты, то надо ли переводить заклинания? Будут ли они действенны? И если да, то надо ли пользоваться цитатами из Шекспира в переводе Пастернака или Щепкиной-Куперник?

К особой роли цитат у Элиота надо еще добавить нагруженность смыслом физического пространства (разрывы непрерывности, символическое значение, придаваемое морю, пустыне и т. д.)

На сегодняший день опубликовано (в СССР и России) несколько русских переводов (с соблюдением традиционных правил). Первая часть поэмы была переведена на русский язык еще в тридцатые годы. Но даже лучшие из них, как например перевод Андрея Сергеева, оставляют ощущение утраты. По ним очень трудно ощутить воздействие оригинала на англоязычного читателя.

Таким образом, желание сохранить верность оригиналу заставило нас от него уйти. Результат может рассматриваться как творческий эксперимент, удачный или нет, судить читателю. Во всяком случае, большинство принципов современного перевода оказались нарушенными.

Основные принципы, положенные в основу данной работы, можно кратко суммировать следующим образом.

ampulla pendere, et cum illi pueri dicerent: Sibulla ti qeleij;

respondebat illa: poqanein qelw.'

il miglior fabbro

Сирень из мертвой земли, морочит,

Нас, память смешивая с желаньем, тревожит

Дряблые клубни - весенним дождем.

Зима в тепле нас держала,

Забвенья снегами заботливо нас укрывала,

Скромную жизнь питала высушенными корешками.

Лето врасплох нас застало

В начале мая грозой в Петергофе,

Мы спрятались от нее в колоннаде

А вышли на солнце, посреди Летнего Сада,

Пили кофе и болтали в течение часа.

Bin gar keine Russin, stamm'aus Litauen, echt deutch

А когда в детстве меня позвали в гости к великому князю,

Моему кузену, и устроили катанье на санках,

Я испугалась. Он обхватил меня и говорит: Мария,

Мария, держись. И мы полетели вниз.

В горах чувствуешь себя свободным.

Я читаю большую часть ночи и езжу на юг зимой.

В эти груды щебня, что за ветви растут

Из этого хлама? Сын человеческий,

Ты не знаешь ответа, тебе ведомы лишь

Осколки образов, где бьется свет.

Мертвое дерево не дает тени, кузнечик - утешения,

А сухой камень - и шума воды. Лишь

И есть там, что тень, под этой красной скалой.

(Иди сюда, в тень под этой красной скалой)

И я покажу тебе кое-что отличное от

Твоей утренней тени, шагающей за тобой,

И вечерней тени, что встает навстречу тебе -

Твой страх в пригоршне праха.

Mein Irisch Kind

С тех пор они меня называют "Девушка с гиацинтами"'

- И однако когда мы пришли назад, поздно, из Сада

Ворох цветов у тебя, в волосах не высохли капли,

Я был нем, и очи мои ослепли,

Не жив я был и ни мертв, и не знал ничего я,

Глядя в сердце света, молчанье.

Oed'und leer das Meer.

Здорово простудилась, но все ж

Всем известна была как мудрейшая дама Европы

С грешной колодой карт. Вот, сказала она,

Ваша карта: утонувший Финикийский Моряк,

(Ныне перлы, что было его глазами. Смотри!)

А вот Беладонна, Леди Скалы,

Она в центре ложится, вот так.

Бродяга с тремя посохами и Колесо,

Одноглазый Торговец, а эта пустая карта,

То, что он принесет с собой,

И чего видеть мне не дано. Что-то не видать

Повешенного. Остерегайтесь смерти от воды.

Я вижу толпы, бредущие по кругу.

Ну все, спасибо. Увидите госпожу Ровницкую -

Скажите, я сама ей занесу гороскоп.

Знаете, в наши дни надо быть осторожным.

Черные толпы в буром тумане зимнего утра

Я и не думал, что смерть истребила столь многих.

Изредка вздох, незаконное облачко пара,

Каждый только под ноги глядит.

Под землю, вниз, вверх, вдоль по Садовой спешит,

По Перинной, по Думской и хрип на девятом ударе.

Я узнал одного и окликнул через улицу: "Фрумкин!

Послушай, я вспомнил, мы бились вместе на Калке!

Кстати, как затея твоя с мавзолеем?

Труп этот твой, как он, пророс наконец?

Будет цвести, даст много плода к ноябрю?

Или снова не вышло? Заморозки? Постаралась Собака?

Я же тебе говорил - держи этих друзей человека подальше,

Не то они все разроют своими ногтями."

"Ты! hypocrite lecteur! - mon semblable, - mon frere!"

Роскошное, как византийский трон,

На мраморе горело, будто угли,

А зеркало на столбиках резных,

Украшенных резьбою в виде

Двух Купидонов позолоченных, из коих

Один выглядывал из виноградных листьев

(Другой глаза прикрыл крылом), двоило

Свет семисвечников, отбрасывая отблеск

На столик, где навстречу поднималось

Сиянье драгоценностей, без меры

Насыпанных в обитые сатином

Шкатулки; из флакончиков хрустальных,

Стеклянных, костяных, небрежно

Оставленных открытыми, змеились

Ввысь сотни странных ароматов,

В природе небывалых, разжигая

И отупляя чувства; поднимались

Вдоль комнаты, гонимые дыханьем

Окна открытого, подкармливая пламя

Высоких свеч, и улетали дымом

Вдоль потолка деревянного, теряясь

В резных провалах.

Цельный ствол в камине

Горел, пропитанный в морских скитаньях медью,

Оранжевым и зеленью, и в этом

Печальном свете плыл резной дельфин.

Над кружевом старинного экрана

Прекрасная, как вид на райский сад,

Лесная сцена: превращенье Филомелы,

Что варваром-царем была когда-то

Так дико изнасилована. Голос

Афинской девы, обращенной в соловья,

Один лишь грубому насилью неподвластный,

Всю наполнял пустыню; и поныне

Рыдает дева, и поныне соловей

Захлебываясь, щелкает и свищет

В нечистые бальзам вливая уши.

Предания глубокой старины

Со стен пытались говорить; и тени

Склоняясь, обветшалые, смотрели.

Шаги прошелестели по ступеням.

Ее власа под щеткою искрились,

В слова почти переливаясь, но

Все замерло, оборванное грубо.

Поговори со мной. Почему ты никогда ничего не говоришь. Говори.

О чем ты думаешь? Что ты думаешь? Что?

Я никогда не знаю, что же ты думаешь. Думай! "

Где мертвецы порастеряли кости."

Сквозняк под дверью.

"А это? Что они там вытворяют?"

Ничего, и снова ничего.

никогда ничего не знаешь? Не видишь? Не

Ныне перлы, что было его глазами.

"Ты жив или нет? Есть ли хоть что-нибудь у тебя в голове?"

"Моей любви лишиться навсегда-а-а. "

Так это элегантно

Вот выскочу на улицу, в чем есть, и волосы распущены, вот так?

Что мы будем делать завтра? И вообще?"

Горячая ванна в десять.

А если будет дождь, то крытая машина к четырем.

И мы сыграем партию в шахматы,

Тря усталые глаза и ожидая стука в двери.

Я ей так прямо и сказала -

Алик вот-вот вернется, приведи-ка себя в норму!

Он же захочет знать, куда ты спустила бабки, которые он тебе давал,

Между прочим, на зубы. Я же была при этом, уж мне ли не знать.

Выдери-ка все, Лилечка, и сделай-ка челюсть

Он говорил, на тебя просто нет сил смотреть.

И мне, кстати, тоже противно, и не мешало бы тебе подумать о

Четыре года с автоматом, человек захочет пожить,

А не с тобой - найдутся другие.

- Другие? - говорит она. - Да, - говорю я, - другие.

Тогда я буду знать, кого благодарить, говорит она, и смотрит эдак

Не нравится, не слушай, можешь продолжать в том же духе,

Других и без нас хватает.

Только если твой Альберт сделает ноги, не говори, что тебя не

Да стыдно же, говорю, выглядеть такой развалиной!

(А ей всего-то 31)

Ну, рожа у ней вытянулась, я, говорит, ничего не могу поделать.

Это все таблетки, ну, те самые, ты знаешь, чтобы не залететь.

( Она уже пять раз была в клинике, а на Жорке чуть не сдохла);

Мне, говорит, сказали в аптеке, что без побочных, но я с тех пор

уже никогда не чувствовала себя как раньше.

Да ты НАСТОЯЩАЯ дура, я говорю.

Если уж Алик не дает тебе покоя, тут никуда не денешься.

Но коли ты детей не хотела, зачем лезла замуж!

Короче, в воскресенье Алик наконец был дома,

Они запекли по этому случаю окорок,

И меня позвали, как говорится, с пылу с жару.

Спокнок. Баиньки. Спокнок. Спокнок.

Спокойной ночи, милые дамы, спокойной ночи, спокойной ночи.

Цепляются за берег, тонут. Ветер

Свистит ни для кого, поскольку нимфы

Разъехались. Державная Нева,

Беги себе, пока я допою.

Теченье не несет пустых бутылок,

Окурков, целлофановых оберток

И прочего - вещдоков летней ночи. Нимфы

Разъехались, и нет дружков их щедрых,

Младого племени, наследников тузов -

Ни их самих, ни даже адресов.

У Женевского озера сидел я и плакал.

Державная Нева, беги себе спокойно,

Ведь я пою негромко и пристойно.

Но в вое ветра за моей спиной

Я слышу лязг и хохот костяной.

Тащилась крыса возле отмели по тине,

А я удил себе в канале мутном

Декабрьским вечером за газовым заводом

Где спуск к воде, гадая праздно

О батюшке покойном, о царе,

И о судьбе, постигшей позже брата:

Тела нагие, брошеные в яму,

Сухие кости на каком-то чердаке,

Тревожат крысы их своей возней.

Вдруг - звук рогов я слышу за спиной -

Моторов шум, то мчится Вася Свинкин

В дом к Ивановой вешнею порой.

Тот дом из лучших - лунный блеск в биде

И . ножки моют в содовой воде.

Et O ces voix d'enfants, chantant dans la coupole!

Так грубо изнасил'ной

В коричневом тумане зимнего полдня.

Г-н Евгенидес, бизнесмен из Смирны,

Небритый, с карманами набитыми изюмом

(С.И.Ф. С.Пб.: документы по первому требованию)

Позвал меня на демотическом французском

С ним отобедать в ресторане на Пушкарской,

А после и на уикенд в "Метрополе".

Усталые глаза впервые

За день взглянут не на конторский стол, а выше,

И сердца пламенный мотор дрожит подобно

Такси возле парадного подъезда,

Я, Тиресий, богиней ослепленный

И обреченный биться меж

Слепой старик со сморщенною женской грудью, вижу:

В лиловый час, вечерний час, к отчизне

Несущий моряка с волной прилива

(И дом его родной все ближе, ближе. )

Как секретарша дома торопливо

Спускает завтрак в мусоропровод,

Из холодильника жестянки достает

И создает уют, меняет платье, -

Закатный луч позолотил шмутье

За окнами, и нижнее белье

Не убрано еше с диван-кровати, -

Я видел все, и знал уже финал.

Я вместе с нею ее гостя ждал.

Вот он является, в карбункулах юнец,

Младший клерк какого-нибудь

"Общества с ограниченной отвественностью" или

"Товарищества на вере"

Плебей, на ком уверенность сидит

Словно шелковый цилиндр на псковском миллионере.

Он мыслит: пробил час; окончен ужин,

Она уже зевает и устала,

К чему слова, здесь лишний такт не нужен -

Да и вообще-то нужно очень мало -

Две пятерни оглаживают карту,

Хотя маршрут известен наперед,

Своим тщестлавие питается азартом

И равнодушие приходит в свой черед.

( А я, Тиресий, то же претерпел,

Все это чувствуя, всей кожей это видя,

Я - тот, кто у фиванских стен сидел

И с проклятыми говорил в Аиде.)

. Он ей дарит хозяйский поцелуй,

И уходит, нащупывая темные ступени.

Не более, едва ли об ушедшем

Хотя б полмысли - было и прошло,

И слава богу, что сие уже в прошедшем.

Зачем вы девушки. опять она одна,

Шагами меряет - от стенки до кровати,

Поставит музыку, покурит у окна,

Причешется движеньем автомата.

Как запах корюшки в весеннюю путину,

О мореплавателях и землепроходцах

Напомнив. Перекличка куполов -

Здесь, у Николы, и морской собор - в Кронштадте,

И хрип гармоники (поет моряк безногий) -

И надо всем неизъяснимый свет

Софии Китежской, где нас с тобою нет.

Красного паруса взлет.

С шипеньем воду

От царских взмахов

Охта родила меня, а Лиговка, знамо, сгубила.

На спуске к Обводному

Развела я колени

А сердце - у меня под ногами.

Как дело было сделано, он вдруг заплакал и говорит:

Забудь, начнем все сначала.

Ну, я пожала плечами

Обломанные ногти грязных рук.

Мои старики - это такой народ.

Забитый народ - и не ждут уже

Господи, выхвати меня отсюда

Забыл крик чаек и зыбь глубокого моря,

И доход, и убыток.

Морские течения нежно

Перемыли, шепчась, его кости. Затерянный в горьком просторе

Миновал он и зрелость и юность

Погружаясь в водоворот.

Язычник ты или живешь по Писанью,

Кто б ты ни был, держащий штурвал, взыскуя попутного ветра,

Помни Флеба: как ты, был он высок и прекрасен,

Хотя ни слова о нем не сохранило преданье.

Вслед за холодным молчанием в садах,

За агонией в камнем одетых столицах,

В орущих и плачущих тюрьмах и дворцах,

Весеннего грома над горами, застывшими в отдаленьи,

Он, живой, ныне мертв,

Мы, что жили, теперь умираем,

Допивая по капле терпенье.

Скала, и нет воды, и дорога в песке,

Дорога, вьющаяся среди гор,

Скалистых гор без воды.

Была бы тут вода, мы б могли припасть и напиться,

А среди этих камней даже мысли не примоститься.

Наш пот сух и ноги в песке,

Если б только была вода среди этих скал -

Но даже плюнуть не может гор кариезный оскал.

Ни сидеть, ни лежать, ни стоять невозможно в проклятых горах -

Лишь всухую гром сотрясает прах.

Нет даже одиночества -

Какие-то красные рожи

глядят из потрескавшихся лачуг.

Если б были скалы,

Лужица среди скал,

Хотя бы плеск воды,

А не стрекод цикад,

И шелест высохших трав,

Плеск воды за скалой,

Выводит в сосновых ветвях:

Кап-кап кап-кап кап-кап,

Но здесь нет воды.

Когда я пытаюсь считать, нас только двое,

Но когда я гляжу вперед на кремнистый путь,

Краем глаза я вижу: есть третий рядом с тобой

В коричневом плаще с опущенным капюшоном.

Я не знаю даже, мужчина это или женщина.

Но кто тогда идет по другую сторону от тебя?

Шепот материнских жалоб.

А безлицые орды под капюшонами, несущиеся

По бесконечным равнинам, спотыкаясь, на растрескавшейся земле,

В кольце горизонта?

Что это за город над горами

Рушится и меняет форму и взрывается в фиолетовой дымке?

Иерусалим Афины Александрия

Руки, и нашептывала музыку на этой струне,

А летучие мыши с лицами детей под ее мотив

Свистели и хлопали крыльями по стене.

И вниз головами сползали с верхних рядов.

На первернутых башнях колокола звонили -

Лишь цитата из памяти - те, что некогда время хранили

И в пересохших колодцах эхо живых голосов.

В бледном лунном свете поет трава

Над могилами Китежа с церковью рядом -

Есть там церковь пустая, лишь ветра жилище.

В ней окон нет, и дверь скрипит,

Сухие кости не грозят никому.

Петушок прокричал - на незримом коньке -

Вспышка молнии. Влажного ветра порыв

Ждали дождя, пока черные тучи

Собирались вдали над Химавантом,

Джунгли присели, сжались в молчаньи.

И тогда гром сказал:

Datta: что же мы дали?

Мой друг, кровь, что стучит в моем сердце,

Безумная смелость раздачи мгновений,

Которых возраст благоразумия никогда не сможет вернуть,

Этим, и этим только, мы существовали,

Об этом не прочтешь в наших некрологах,

Или в воспоминаниях, затканных благосклонным пауком,

Или под печатями, сломанными сутулым нотариусом

В наших опустевших квартирах.

Dayadhvam: слышал я, как ключ

Повернулся однажды в дверях - и только однажды.

Мы все думаем о ключе, каждый в своей тюрьме,

Думая о ключе, этим лишь укрепляем тюрьму.

Лишь к ночи эфирные слухи

На миг возвращают к жизни

Damyata: лодка ответила

Радостно, рукам, знакомым с веслом и парусом,

Море было спокойно, и сердце ваше

Забилось бы радостно, когда б

Звано оно было, послушное

Сидел я с удочкой. Безводная равнина - за мною.

Наведу ли я когда-нибудь порядок в своих землях?

Дворцовый мост падает, падает, падает.

Poi s'ascose nel foco che gli affina

Quando fiam uti chelidon - Ах, ласточка, ласточка.

Le prince d'Aquitaine a la tour abolie.

Эти обломки я выудил и сложил у моих развалин.

Вам это должно подойти. Мышкин отбывает 3 мартобря.

Datta. Dayadhvam. Damyata.

Shantih. Shantih. Shantih.

"Fourmillante cite, cite pleine de reves

Ou le spectre en plein jour raccroche le passant" - Э.

"Муравьящийся город, город, полный снов,

Где призрак средь бела дня обгоняет прохожего".

"si lunga tratta

di gente, ch'io non averei creduto

che morte tante n'avesse disfatta".- Э.

"А вслед за ним столь долгая спешила

Чреда людей, что верилось с трудом

Ужели смерть столь многих истребила".

"Quivi, secondo che per ascoltare,

Non avea piante mai che di sospiri

che l'aura eterna facevan tremare." -Э.

"Сквозь тьму не плач до слуха доносился,

А только вздох взлетал со всех сторон

И в вековечном воздухе струился".

(В русском прозаическом переводе "Лицемерный читатель - мой ближний,- мой брат.")

dependant lychni laquearibus aureis incenci, et

noctem flammis finalia vincunt. - Э.

Отрывок взят из "Энеиды" Вергилия, а именно, из сцены пира у Дидоны, приветствующей Энея:

"Ярко лампады горят, с потолков золоченых свисая,

Пламенем мрак одолев. " (пер. С. Ошерова)

В латинском оригинале "laquearia" означает не простой, а резной деревянный потолок.

По отношению к женским образам поэмы Филомела является главным символом: фракийский царь Терей, муж ее сестры Прокны, изнасиловал Филомелу, отрезал ей язык и заточил, чтобы Прокна не узнала о его преступлении. Филомеле, однако, было разрешено ткать, и она сумела выткать свою историю и передать ткань Прокне. Та освободила Филомелу, и, чтобы отомстить Терею, убила своих детей и подала их мясо на ужин царю. Когда Терей узнал, чье мясо он ел, он попытался убить сестер, но боги превратили их в ласточку (Прокна) и соловья (Филомела). Терей был варваром (фракийцем), в то время как сестры - дочерьми афинского царя.

111. Ср. с ч. 3, ст. 224.

Буквально "И за той дверью тоже ветер?"

Название пьесы Миддлтона говорит само за себя: "женщины берегитесь женщин". Игра в шахматы (между ничего не подозревающей свекровью героини и сводней) разворачивается там одновременно с грубым соблазнением (почти изнасилованием) героини. Диалог до конца второй части является развитием темы отношения женщин друг к другу.

Понятие с.и.ф. хорошо известно современным российским коммерсантам.

" . Cum Iunone iocos et `maior vestra profecto est

Quam, quae contingit maribus `, dixisse, `voluptas'.

Illa negat; placuit quae sit sententia docti

Quarere Tiresiae: venus huic erat utraque nota.

Nam duo magnorum viridi coentia silva

Corpora serpentum baculi violaverat ictu

Deque viro factus, mirabile, femina septem

Egerat autumnos; octavo rursus eosdem

Vidit et ` est vestrae si tanta potentia plagae `,

dixit `ut auctoris sortem in contraria mutet,

Nunc quoque vos feriam! ` percussis anguibus isdem

Forma prior rediit genetivaque venit imago.

Arbiter hic igitur sumptus de lite iocosa

Dicta Iovis firmat; gravius Saturnia iusto

Nec pro materia fertur doluisse suique

Iudicus aeterna damnavit lumina nocte,

At pater omnipotens (neque enim licet inrita cuiquam

Facta dei fecisse deo) pro lumine adempto

Scire futura dedit poenamque levavit honore." - Э.

Со своею Юноною праздной

тешился вольно и ей говорил: "Наслаждение ваше

Женское, слаще того, что нам, мужам, достается".

Та отрицает. И вот захотели, чтоб мудрый Тиресий

Высказал мненье свое: он любовь знал и ту и другую.

Ибо в зеленом лесу однажды он тело огромных

Совокупившихся змей поразил ударом дубины.

И из мужчины вдруг стал - удивительно! - женщиной, целых

Семь так прожил он лет; на восьмое же, снова увидев

Змей тех самых, сказал: "Коль ваши так мощны укусы,

Что пострадавший от них превращается в новую форму,

Вас я опять поражу!" И лишь он их ударил, как прежний

Вид возвращен был ему, и принял он образ врожденный.

Этот Тиресий, судьей привлеченный к шутливому спору,

Дал подтверждение словам Юпитера. Дочь же Сатурна,

Как говорят, огорчилась сильней, чем стоило дело,

И наказала судью - очей нескончаемой ночью.

А всемогущий отец - затем, что свершенное богом

Не уничтожит и бог, - ему за лишение света

Ведать грядущее дал, облегчив наказанье почетом.

Перевод С. Шервинского

"This musiс crept by me upon the waters"

And along the Strand, up Queen Victoria Street.

O City city, I can sometimes hear

Beside a public bar in Lower Thames Street,

The pleasant whining of a mandoline

And a clatter and a chatter from within

Where fishermen lounge at noon: where the walls

Of Magnus Martyr hold

Inexplicable splendour of Ionian white and gold."

В прозаическом переводе:

Ко мне та музыка подкралась по воде

И вдоль Стренда, по улице Королевы Виктории.

О Сити город, я могу порою слышать

За общим баром на Нижней Темзовой улице,

Приятное нытье мандолины

И стук и шум разговоров, доносящийся изнутри,

Где рыбаки перекусывают в полдень: где стены

Церкви Магнуса Мученика хранят

Необьяснимое сияние Ионийской белизны и золота.

Элиот ссылается ( иронически?) на книгу под названием "Предложение о сносе девятнадцати городских церквей."

Оригинал отсылает к одному из эпизодов елизаветинской эпохи в Англии, героической эпохи английской нации, надолго определившей ее судьбу. Быть может, стоит напомнить, что Елизавета умерла бездетной. Мы позволили себе близкую по символическому значению замену эпизодом из Петровской эпохи. Как и более ранние, отрывок полон морской символики, что также, на наш взгляд, оправдывает выбор соответствия. У Элиота есть еще намеки на историю Антония и Клеопатры, что ж, при Петре римскую символику очень уважали. К сожалению, символика ЖЕНСКИХ судеб оказывается утраченной, но единственная альтернатива - выбор Екатерины Великой, в данном контексте едва ли подходила.

"Ricorditi di me, che son la Pia;

Siena mi fe, disfesemmi Maremma"-Э.

В переводе Лозинского:

"Ты вспомни также обо мне, о Пии,

Я в Сьене жизнь, в Маремме смерть нашла."

Наш текст, с петербургскими реалиями, в таком же отношении к тексту Данте, как текст Элиота (с Лондонскими).

Ere the worm pierce your winding-sheet, ere the spider

Make a thin curtain for your epitaphs.' - Э.

По-русски: ". они поженятся

Раньше чем червь успеет проесть ваш саван, раньше чем паук

Успеет соткать тонкую завесу для ваших эпитафий."

Источник:

www.stihi.ru

Элиот Т. Бесплодная земля в городе Оренбург

В нашем каталоге вы имеете возможность найти Элиот Т. Бесплодная земля по разумной стоимости, сравнить цены, а также посмотреть иные предложения в группе товаров Художественная литература. Ознакомиться с характеристиками, ценами и обзорами товара. Доставка может производится в любой город РФ, например: Оренбург, Нижний Новгород, Тула.